— Зачем? Чем этот плох?
— Видали? — моргнул Скороходов Беспятому. — Налицо необразованный человек. Темнота. А туда же… Запомни, Коля, наперстный крест православного священника всегда о восьми концах. А у тебя? Арифметику-то хоть знаешь?
— Хм… Надо же… — смутился Николай. — То-то на меня ваша вахтерша косилась… Это бутафоры наши портачат. Они…
— А ты-то откуда это так в религии насобачился? — спросил Кряквин у Скороходова.
— Должность у меня нынче такая.
— А-а… Гляди…
— Я вот на сессии горсовета последней был… — начал Беспятый.
— Он у нас депутат, слуга народный, — перебил его Кряквин. — И что?
— …и там вот чего слышал. Церквенка же у нас в Полярске имеется. Крохотная совсем. А доход собирает приличный. Около восьмидесяти тысяч рублей в год. А? Ничего, да?.. Вот я и подумал еще — у них-то, у церковников, тоже, что ли, плановое хозяйство или как?.. Ну, к примеру, я или вот вы… Придем, помолимся, а рублишки свои с собой назад унесем. Не отдадим, значит. Зажмемся. Церковь-то ведь не завод какой-нибудь… Товар не производит, как мы, на комбинате… Верно? Верно. И потребовать с меня им вроде бы никак нельзя, а? Так вот и интересно — за счет же чего у них, у церковников, такие прибыли бешеные? Аж завидки берут…
— Ты смотри… — улыбнулся Николай. — Текст-то идет почти по сценарию. Когда священник пришел на завод за шифером, там у него про это же самое почти спрашивают…
— Ну, ну… — подторопил его Скороходов. — А ты что?
Николай медленно встал… И разом переменилось выражение его лица: что-то неожиданное, фанатичное обозначилось в нем… Он поднял руку…
— Я там вот чего говорю… Не богохульствуй, начальник. То есть не придуривайся, Егор Павлович, — Николай мгновенно отключился от роли и улыбнулся. Но тут же вернул прежнее, фанатичное, выражение лицу. — Господь дал человеку душу, и человек обязан распорядиться сим даром. Обязан распорядиться вольно. И если душа его истинно с богом, то она и приведет человека к святой обязанности…
— Постой, постой, Микола, ну а если не истинно? — подначил Кряквин, с удовольствием глядя на входящего в роль брата. — Меня, например, чего-то в храм не потягивает… Что ты на это нам скажешь?
Николай подумал, пошевелил на груди крест.
— От самого человека зависит найти и вырастить в себе божье начало. Мы никого не неволим… Вера — не каприз. И не желание просто. Вера — величие! — Голос Николая набрал полную, бархатную звучность. — Она есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом…
— Ух ты! — искренне восхитился Кряквин. И захлопал. — Молодец! Крути кино дальше.
— Да, да… — разошелся Николай. — К тому же вера бессмертна и оттого, выражаясь вашим языком, — он наставил палец в Беспятого, — в плане не нуждается. Скорбь и страдания вечны. Как и сам процесс жизни и смерти. На то свой — божий план. И пока так будет — будем и мы… — Николай на мгновение смолк, а закончил с улыбкой: — Актеры.
— Ну, насчет вас-то, лицедеев чертовых, ладно… — сплюнул табачинку Кряквин. — Живите… А вот что касается попов разных, то тут тоже суду все ясно… Факт, что они будут. Жрать-то, поди, и им хочется.
— Неизбежно, — подхватил Беспятый. — Только когда ты про страдания вечные нам спел, то это, по-моему, чушь… У вас же, ну у священников-то, рай есть? Есть. Во-от… А для чего он придуман? То-то… Чтобы надеяться. Стало быть, и на земле возможно же, ну если не райское, то уж хотя бы существование без скорбей и страданий?..
— В идеале-то да… — хмыкнул Николай в усы. — Но вот возможен ли на земле идеал?
— А почему бы и нет? Пусть не сейчас, не завтра…
— Тогда когда же? Жизнь-то наша, Егор Павлович, пш-пш, коротенькая…
— Ну, это, Микола, не твоя забота, — хлопнул ладонью по столу Кряквин. — Смотря как жить… Хотя, конечно, беспокойство священников вполне закономерно. Они же, так сказать, скорбь и страдания обогащают, как мы на комбинате руду. Им без скорбей туго придется. Факт. Как нам без руды. Скорбь-то для них исходное сырье… А вот построй мы, усовершенствуй все на земле как следует, стряхни с нее всякую мразь — конец! Попам первым же вот эти рясы и крестики снимать надо будет. Скажи, нет?
Николай ничего не сказал. Молча и быстро отошел на середину кабинета. Неожиданно для всех опустился на колени и закрыл руками лицо… Когда отнял ладони… по нему бежали слезы… Кряквин, Беспятый и Скороходов, изумленные, обалдело смотрели на него. И тишина оглохла в кабинете… А Николай заговорил, тяжело, задыхаясь, сквозь сдерживаемые рыдания:
— Вот… слушайте… Богохулы… Язычники… Закон, имея тень будущих благ, а не самый образ вещей, одними и теми же жертвами, каждый год постоянно приносимыми, никогда не может сделать совершенными приходящих с ними… — Николай тут же встал и, смахнув с глаз влагу, улыбаясь, как ни в чем не бывало спросил: — Ну, как я вас?
— Да-а… — восхищенно протянул Скороходов. — Лихо. Это ты откуда?
— Из сценария.
— Повтори-ка еще разок, — попросил Кряквин.
— На бис, что ли? Записывай… За-кон, имея тень будущих благ… Еще?
— Хватит, хватит… Тень будущих благ… Да-а… Ну и навели же церковнички тень на плетень…
— Это, однако, из посланий апостола Павла, — сказал Скороходов.
— Один черт. Не важно. Не читал… — дернул щекой Кряквин. — Это же надо придумать — «тень будущих благ…». Тьфу! Мы-то на земле создаем реальные вещи. Реальные! Думаем, возимся, потеем… И шеи себе сворачиваем. Оттого нам и не сладко порой. Ох как не сладко порой бывает, братишка!.. И все-таки это получше, чем тень. От нее шибко не разжиреешь. Ну да ладно. Хватит трепаться. Сеанс окончен. Ты где остановился?
— Как всегда, в гостинице.
— А у меня, выходит, не хочешь? Варюха-то была бы довольна…
— Не хочу, Алексей.
— Почему?
— Мало ли… Я человек холостой, вольный. Сам знаешь… А вдруг у вас тут…
— Ну-ну. Уши оборву. Сегодня-то уж ко мне обязательно. Я Варваре сейчас позвоню. Договорились?
— Железно.
Короток апрельский день в Полярске, обрывист. Часам к двум-трем пополудни разом мутнеет, меркнет округа, а затем, чуть подальше, и совсем потемки.
Ветра нет, хотя на весну и часты бывают здесь твердые, сухопутные штормы: рядышком ведь, рукой подать отсюда, если рука эта в сотни километров, зимняя, льдистая Балтика. Снег перестал. Горят огни. Пиковый час собирает на автобусных стоянках шумливые людские скопища. Их пополняют и пополняют бегучие, разлапистые чешские «Татры», по-местному «пингвины», что подвозят в своих крытых кузовах горняков, отработавших дневную смену на высокогорном руднике.
Центр городка объединяет на небольшом в общем-то пятачке почти все самое главное: почтамт, рынок, где торгуют помимо прочего морошкой, клюквой, солеными грибами, битыми в тундре куропатками, пром- и продмагазины, ресторан тут же, универмаг, школа, а за сквером с его уснувшим до лета фонтаном, за прогнутой овально гостиницей в четыре этажа, на холме, что понизу оброс новыми, крупнопанельными близнецами, всегда по-праздничному проявлен электричеством тяжелый и, что называется, с излишествами, Дворец культуры. К нему уводит забитая снегом лестница, а по ней, как с горы, посвечивая себе фонариком, скатывается гомонливая ребятня.
С холма Полярск и красив по-своему, и еще что-то такое, что не сразу поддается точному определению, потому как вначале это «еще что-то такое» лишь неясно и смутно ощущается, а уж потом и проступает наружу странным и несовместимым будто никак с таким шумным понятием — город — открытием: одинок Полярск вроде…
Горы, изгибаясь по окружности, как бы не сомкнутыми до конца ладонями — пальцы к пальцам — хранят посередке долинку — донышко. Ригельные складки, морщинистые и угрюмые, возносятся в звездную высь, а внизу, на донышке, словно сквозь накомарник мелкий-мелкий, и просматривается весь Полярск с его огнями, дымами над фабричными кровлями, гудками на рудовозных подъездах. И ничего уже как бы нету за ним — ни справа, ни слева, ни спереди, ни сзади: и горы, и звезды, и темнота только вокруг… Вот отчего, наверно, и приходит откуда-то изнутри потом это странное ощущение городского одиночества.