– Слушайте, не утомляйте меня.
Я подхожу к нему. Он берет с велосипеда свой плащ, разворачивает его и, накинув мне на плечи, закутывает меня в плащ и обнимает. Я, конечно, замираю, но и не думаю сопротивляться. Просто я знаю, что ничего не будет. Мне сейчас кажется, что я знаю его тысячу лет и тысячу лет ничего не было и ничего не будет… Смотрю на него.
– Ну, курносая, – говорит он, – почему вы были такая грозная, когда стояли там в кино у касс?
Говорю первое, что приходит в голову:
– Я проиграла на соревнованиях.
Хотя это тоже правда. Только маленькая. На несколько дней. Пусть считает, что у меня других огорчений нет. Так легче. Девочка проиграла на соревнованиях. И все.
– На каких?
– По художественной гимнастике. Заняла тринадцатое место.
– Дрожите. А говорите, не замерзли. Давайте-ка сюда плащ, – говорит он.
Он раскутывает меня и говорит:
– А ну показывайте, чему вас учили… на художественной гимнастике.
– У меня тринадцатое место.
– Ничего. Вытерплю.
– Без музыки?
– Ничего. А вы мысленно.
Я выхожу на шоссе. Опять волнуюсь. Как на соревнованиях.
Я смотрю вверх, вспоминаю музыку. Потом я начинаю медленно кружиться и развожу руки.
Поэт закуривает, прикрывая огонек от ветра, и смотрит. Пусть смотрит напоследок. Пусть смотрит, как в полной тишине посреди шоссе танцует девочка на высоких каблуках, которая заняла тринадцатое место по художественной гимнастике.
Только гравий чуть-чуть поскрипывает под моими ногами.
Потом я останавливаюсь и смотрю на поэта.
– Это произвольная программа, – говорю я. – Ну как?
– Идите сюда.
Я подхожу. Он накидывает на меня плащ.
– Закутывайтесь, – говорит он. – Погрелись немножко?
– Да, – говорю я. – Ну как?
Он меня больше не обнимает. Стоит курит.
– В следующий раз займете первое место, – говорит он. – Я вам гарантирую… Особенно если в жюри будут сидеть поэты-неудачники. Ну, поехали. Остался час. Наденьте мой пиджак. Не спорьте. Мне жарко.
Я переодеваюсь в его пиджак. Из плаща он делает подушку.
Устраиваемся. Поехали.
– Вы кем хотите быть? Решили уже?
– Конечно решила, – говорю я. – Астрофизиком… или портнихой… Нет, астрофизиком… А может быть, портнихой? Кем лучше?
– Не будете вы ни портнихой, ни астрофизиком, – говорит он, – а будете вы археологом и еще танцовщицей. И еще чьей-то Музой.
– Кем?!
– Повезло Володе, – говорит он. – Скажите, Катя, вы типичный представитель или не типичный?
– Какой представитель? – спрашиваю я.
Когда я проснулась, измученный поэт с трудом крутил педали. Встречный ветер раздувал его рубаху. Я проснулась оттого, что вблизи послышалось гуденье. Нас нагонял грузовик. Поэт свернул к обочине и с силой нажал на педали. Когда грузовик проходил мимо нас, поэт ухватился за борт и некоторое время мчался за машиной, отдыхая. Потом грузовик выпустил синий дым, и я чихнула. Поэт сразу отпустил руку. Грузовик ушел.
– Знаете что, давайте я вас подвезу, – сказала я.
Тишина. Утренний писк воробьев. Впереди были видны строения Внуковского аэродрома.
Я уткнула лицо в поднятый воротник пиджака и успела еще один раз заснуть.
Свет горел в зале ожидания аэропорта. Окно было загорожено висящим снаружи большим панно. Мы стояли в дверях и смотрели на ребят, которые сгрудились у авосек и портфелей – вещи уже были сданы. Ожидающие пьют «кукурузный початок». В дальнем углу дремлют два гражданина, прикрыв лицо «Огоньками». Три грузина бренчат на гитарах и поют тихими голосами медленную, томительную песню «Тбилиси».
– Граждане, посадочку проспите, – сказала служительница в форме.
Граждане смахнули с лиц «Огоньки», и один из них, продрав глаза, покорно спрашивает:
– Что, уже прилетели?
– Куда? – спрашивает служительница.
– Я транзитом… до Владивостока.
Он потер кулаком глаза и буркнул:
– Извините.
Все начинают тянуться к выходу, а за окнами ревут двигатели; и тут ребята оглядываются и видят нас с поэтом.
– Красные наступают! – крикнул Володя. – Ура!
Ребята крикнули «ура», а я наконец заплакала.
А поэт взял меня за руки и сказал:
– Не реви… Пожалуйста…
Ребята бежали к нам, и Володя, и красивая девушка. Поэт впервые назвал меня на «ты». Я все реву.
Поэт откашлялся и сказал:
– Дайте закурить.
Потом все двинулись к дверям, растолковывая друг другу неизвестно что. А Володя тронул меня за локоть.
– Мы так и не поговорили ни разу… всерьез, – сказал он.
– Это ничего, – сказала я.
Он поднял авоську с журналами и печеньем, и мы пошли к дверям, где нас ждал поэт. Служительница погасила свет, и сразу стала полутьма. И сразу стало видно, что за огромным окном уже рассвело.
– Володя, погляди, – тихо сказал поэт.
Мы обернулись.
Занимая все окно, просвеченный со двора первыми лучами, в зал ожидания глядел Ленин. Материя панно, на котором написан портрет, тонкая, и лицо хорошо видно.
Мы все постояли, посмотрели на портрет, потом пошли прочь.
Мы пошли вслед за остальными. По гулкому переходу. Туда, где взревывали двигатели.
– Спасибо вам за все… – сказал Володя поэту. – За все.
Он не заметил, что перешел с ним на «вы». Тот пожал плечами.
– Сделал что мог, – сказал он. – За остальное не отвечаю.
Потом он замедляет шаги.
– Я вас догоню, – говорит он.
Он поворачивается и идет обратно, цокая каблуками по керамическим плиткам. Он толкает стеклянную дверь и проходит в пустой зал ожидания.
– Володя, подождите меня здесь, – говорю я.
Когда я тихонько проскользнула в зал ожидания, я увидела поэта, который стоял перед огромным портретом.
И тут я услышала голос. Я не сразу поняла, кто говорит.
Потом догадалась – это стихи. Я, конечно, их не запомнила, только отдельные мысли. Жаль. Там было и про меня, и я поняла, что он придумал их по дороге ко Внукову, когда я заснула у него на велосипеде.
– К детям и вождям обращаются на «ты» – не обижайся… Я не знаю, большой я поэт или маленький, но клянусь тебе, я верный… Потому что ты всегда был главный, но никогда не один…
Дальше про меня:
– Не обижайся за выдумки… Я не умею подталкивать сзади, но я умею приманивать к тому, что вижу впереди. А впереди я вижу тебя. Ты мне веришь? Молчание – знак согласия. Ну, до встречи.
Я берусь за горло.
Он оборачивается и видит нас с Володей.
– А-а… – говорит он. – Вы здесь? Подслушивать нехорошо.
Я киваю. Володя криво усмехается и тоже кивает. Говорить он не может.
Тогда поэт наклоняется, осторожно целует меня в губы и выходит. Больше я его никогда не видела.
Когда мы прилетели в Одессу, я пошла на телеграф и послала телеграмму.
МОСКВА ГЛАВПОЧТАМТ ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ
ПАНФИЛОВУ ГЕОРГИЮ НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ
ЛЮБЛЮ ЛЮБЛЮ КАТЯ!
– Люблю, люблю два раза? – спросила меня телеграфистка.
– Да, – говорю я. – Два раза.
Потом я пошла по улице, где было много машин и зелени, и услышала громовой голос откуда-то с небес:
– Девушка в серебряных туфлях, придерживайтесь пешеходной дорожки. Соблюдайте правила уличного движения. Можете попасть под машину.
Но я не попала под машину. Я свернула в сторону и пошла по тихому переулку, где не было никаких машин и где высоко между домами с криком проносились ласточки, обещая хорошую погоду.
– Значит, это был Панфилов? – спрашиваю я.
– Да.
– Я догадался, что это он, раньше, чем вы сказали.
– Как вы догадались?
– Я все время это знал. Это его почерк, – говорю я.
Смутное и сложное чувство трепетало во мне. Какая-то горечь, и, наверно, я был даже немножко счастлив. Мне только почему-то было обидно, что Катя не произвела на Памфилия должного впечатления. Но тут уж ничего не поделаешь. Гошка Панфилов любил только одну женщину – Аэлиту.