– Что поэзия – дело святое и для нее не важно, в каких чинах ходит автор…
– А Ржановский что?
– А Ржановский сказал: «Щенок вы и как таковой – нахал». И собрался уходить… Но не ушел.
…Что стихи Ржановского продиктованы не органической песенной силой, которая заставляет помереть или написать, а продиктованы тщеславным желанием показать, что наши не хуже ваших и что физики тоже могут писать стихи. А кто этого не может теперь при всеобщем десятиклассном образовании, когда известны все слова и их большой запас и известны все элементы стиха – ритм, рифмы такие и рифмы сякие!
– Тогда Ржановский начал страшно кричать, но я не поняла… Насчет интуиции, что ли? И насчет Бергсона, что ли? А?..
…Что неизвестен только последний элемент, но он самый главный потому, что это поэзия. И что откуда берется песенная сила и красота, никому пока не известно, и ее может делать только тот, кому это отпущено, и никаким вашим киберам этого не осилить. Потому что все это будет имитация. А если не будет тех, кому это отпущено, то некого будет имитировать.
– Тогда Ржановский схватился за грудь и сказал: «Долго ты еще меня будешь мучить?» – и вытащил из пиджака стихи и порвал, а я убежала.
Все это так, конечно. Это бывало и раньше, только, может быть, не так резко. Непонятно только одно: почему старик пришел к Косте так поздно. Ведь уже ночь совсем, а Ржановский – человек режима. Тут что-то не так. Как сказал Горький, мысли метались у меня, как галка на пожаре… Последнее время Ржановский увлечен проблемой интуиции, ее физическим смыслом. И вдруг во мне что-то оборвалось. И вдруг я подумал, что, может быть (может быть!), Ржановский, томясь ощущением, что моя, вернее, наша схема верна потому, что хороша – это не тавтология, только некогда это объяснять, – и не находя логического подтверждения этому ощущению, пришел получить подтверждение нелогическое. В нем тоже есть своя логика, но особая, своя и пока непонятная, но она есть, и практика искусства ее подтверждает повседневно.
Нелепая надежда на то, что Ржановский нашел решение, вспыхнула во мне. Значит, все напрасно, значит, напрасны были мои надежды, что я избавился от мыслей об этом, и я привязан к этой проклятой электронике, как пес к своей будке. Значит, все время жила во мне мысль об этой проклятой схеме, если я могу удрать с такого свидания. А я могу.
Я отослал обратно Анюту и вернулся к Кате.
Она поджидает меня веселая. Чуть больше веселая, чем нужно.
– Катя, простите меня. Мне надо срочно уйти. Хотя бы на время.
– Я понимаю, – говорит она. – Работа прежде всего.
Я молчу.
– Подождите, – говорит она. – Это все слова. Уже давно все ясно, а вы молчите.
Я молчу. Мне еще ничего не ясно. Ясно одно: я должен поглядеть на Ржановского.
– Прощай, малыш… – говорит Катя. – Молодец, что плюнул… Плевали мы на них!
– Катя!
– Идите…
Когда я пришел к Косте, баталия уже заканчивалась. Ржановский напяливал боты, Памфилий вытирал лоб, а Костя смеялся. Пахло скипидаром.
Увидев меня, Анюта шмыгнула за мольберт с повернутой к стене картиной. Ржановский оглядел меня недоброжелательно.
– Владимир Дмитриевич, – сказал я, собирая с полу порванные стихи Ржановского. – Я вас провожу. У меня есть ряд соображений.
– Еще смутных, не так ли? Но они не лишены интереса, не так ли?
– Это не важно, – сказал я, стараясь понять, нашел ли решение Ржановский или нет. – У меня есть новые идеи.
– Они лишены интереса, – сказал Ржановский. – Алеша, я вам совершенно официально говорю: мне нужно, чтобы вы сегодня не слонялись за мной, а бродили бы где-нибудь по городу. Это нужно мне. Понимаете? Мне. Топчите асфальт, напейтесь, пусть вас оштрафуют, ухаживайте за женщинами.
– Ее зовут Катя… – пискнула Анюта из-за холста.
– Предатель, – сказал Ржановский холсту. – Я вот переведу тебя из курьеров в гардероб. Будешь сидеть при моей шубе. Чтобы ты не бегала, где не надо.
– Владимир Дмитриевич, вы не правы! – сказала Анюта, вылезая.
– Ну, знаете! – сказал Ржановский. – На этом уровне я еще не спорил.
И ушел.
Когда Ржановский разговаривает с Анютой, у него глаза теплеют. Поэтому он разговаривает с ней надменно.
Хлопнула дверь. А ведь у меня действительно есть догадки.
– Зачем ты с ним так разговариваешь? – спросил я Памфилия.
Костя перестал смеяться.
– Чудак, – сказал он. – Ему же это полезно. Он сам это знает. Он же умница и талантище.
– Много ты понимаешь в физиках, – сказал я, собирая клочки бумаги.
– Я понимаю не в физиках, а в людях, – сказал Костя. – А ты вообще ни фига не понимаешь.
Я только вздохнул.
И тогда они мне пересказали весь спор.
Я отчетливо сознаю, что для всех, кроме меня, этот спор может быть вполне неинтересен. Поэтому знакомиться с ним не обязательно.
Вот изложение этого спора:
Памфилий:
– Вы работаете на будущее и даже больше, чем сейчас кажется. Точность ваших механизмов, ваших схем – это еще и выработка теории точности. Цель точности – это встреча предположения и факта. Власть над природой в конечном счете зависит от точно познанной причинно-следственной связи. Тот, кто познает ее, сможет сначала в ограниченных, потом во все больших пределах предсказывать будущее. И, следовательно, составлять гороскопы и, следовательно, выводить формулы счастья.
Костя да Винчи:
– Да!
Памфилий:
– Все усилия людей во все исторические эпохи были посвящены попытке найти эту формулу. Ее статику, ее динамику. Я вообще подозреваю, что счастье – это по форме процесс, а по содержанию – состояние… Ученые – это чернорабочие, которые строят здание формулы счастья.
– Даже личного! – выскочила Анюта.
– Да! – воскликнул Костя да Винчи, сверкая глазами. – Даже личного!
Памфилий:
– Поэтому так важно искусство! Оно дает нам гипотезы счастья, перескакивая через доводы, и показывает – вот счастье, и показывает, как выглядит несчастье. Все открытия в искусстве сделаны на этом пути. Все провалы – на пути равнодушия. Мало того. Искусство, зажигая нас образами возможного счастья, будоража нас картинами несчастья, вызывает у нас ненависть ко всему, что противоречит этому грезящемуся нам счастью, и тем толкает нас на действия, на битву. Не согласны?
Анюта:
– Я согласна!
– Браво, крошка! – сказал Костя да Винчи.
Анюта вздыхала о личном счастье, а Памфилий смеялся.
– Значит, вы считаете, что главное в искусстве, главная его задача – изображая картины счастья и несчастья, толкать людей на действия? – спросил Ржановский.
– Не столько толкать, сколько соблазнять, – сказал Костя. – Наука толкает. А искусство приманивает.
– Но тогда все сводится к элементарной информации о фактах счастья и несчастья, и непонятно, чем искусство отличается от хроники, от судебных протоколов и от сообщений о спортивных триумфах. В принципе, конечно. Это ведь тоже сообщения о счастье и несчастье. – Ржановский, нахмурившись, оглядел всех. – Я думаю, меня не заподозрят в том, что я сам не вижу разницы между произведениями искусства и информацией о счастье и несчастье!..
– Не заподозрят, – сказал Костя да Винчи. – Валяйте.
– Валяйте… – грустно сказал Ржановский. – А в чем разница, вы можете сформулировать? Вы, практики…
– Разница в таланте, – сказал Костя да Винчи.
– В таланте, – сказал Ржановский. – Кончились идеи, пошла констатация. Понятно… Теперь понятно. Талант – это способность создавать образы, а способность создавать образы – это талант. Ладно, пора и честь знать. Я у вас засиделся. И кстати, зачем их создавать? Почему не брать из жизни? Мало, что ли, фактов счастья и несчастья?
– Не в этом дело, – сказал Памфилий. – Факты! Факты одних трогают, других нет. Человек потерял состояние – факт? А вас это не трогает. У вас нет состояния, и вы не теряли денег. А поэзия в принципе стремится трогать всех. Разве только в фактах дело и только в трогательности? Вон король Лир – король? А он нас трогает. А герой производственной пьесы не трогает. Выходит, надо писать про королей? Чушь! А может быть, все дело в том, что у Лира больше несчастий, чем у производственника? Опять чушь. Можно придумать такую страшенную судьбу производственника, что несчастья Лира покажутся детскими. И даже не придумать, а взять из жизни. Будут они вас трогать? Даже больше, чем история Лира. Будет это произведение искусства равное трагедии «Король Лир»? Что-то не видно пока. Почему? Может, не хватает пустяка – Шекспира? Может быть, дело не в том, насколько велики несчастья или факты счастья, а в том, что поэзия трогает чем-то другим, опираясь на факты счастья и несчастья. И для нее факты счастья и несчастья – только средство общения, только общий для всех людей и известный им материал, на базе которого легче говорить о чем-то совсем другом?