— Я помню светлые поляны,
Где в детстве счастлив был;
Я помню трав, цветов бурьяны,
Где небо я глазами пил.
Я помню, помню, просветленье:
Недолгий миг — любовь, стихи,
Но то минуло, как виденье,
Я тянут вниз мои грехи.
Но верю, верю, что найду я,
Дорогу к светлым тем полям,
И вспомню я дыханье мая.
Шепну: «Люблю» я белым лебедям.
— Подожди-ка. — продолжая идти по туннелю, и ступая все быстрее, говорила Вероника. — Откуда это ты знаешь стихи Сикуса? Он что, разве же показывал их тебе?..
— Нет, нет. — пищал Ячук. — Получилось все вот как: мне надо было к нему по какому-то делу. Я долго стучал в его дверь; однако, он не открывал. Я уж собрался уходить, как дверь распахнулась. Я то поскорее в комнатку бросился, уселся там на стуле — а Сикус то ушел, и дверь зарыл! Он то, пребывал в каком-то необычайном волнении — когда мы еще в дверях столкнулись он бормотал что-то — вот и проскользнул я незамеченным между его ногами. Я решил: рано или поздно он вернется. Надо только подождать… Вы знаете, мое любопытство: на месте усидеть не могу; а, так как у Сикуса никогда не был, то и решил осмотреть его вещи. Ведь, мы все друзья; нам, ведь, нечего друг от друга таить. Ну — искать мне долго не пришлось: прямо на столе лежала толстая, почти до конца исписанная тетрадь. Ну, вы знаете — синяя, вся исходящая инеем, которых мы множество здесь нашли. Я глянул: на развороте написано стихотворение. Он видно, писал его как раз в то время, когда я стучал: еще и чернила не успели обсохнуть — это то стихотворение и привело его в столь сильное волнение.
— Это, ведь, не то стихотворение, которое ты сейчас прочитал? Какое же? Ты помнишь?
— Да, помню — я его несколько раз прочитал. Страшное стихотворение; даже и не хочется…
— Что же ты раньше то молчал?!.. Ну — будь добр, расскажи его теперь!
— Вот черная правда: во власти деревьев
Во власти видений, метаний души.
Во снах я зацеплен змеиной кореньев —
Один в этой черной глуши.
И лес, через стены, в меня проникая,
Мне слабую душу грызет;
И что-то внутри, во душе убивая,
Меня своим рокотом рвет.
И в кратких прозреньях пишу я о светлом;
Но то лишь бесцельный обман —
Так в залах из льда мы любуемся летом,
Найдя потемневший тюльпан.
— Что ж ты раньше то молчал?! — воскликнула Вероника. — Быть может, прямо сейчас вернуться. Видишь: оказывается это лес над ним довлеет. Действительно: сердце то у Сикуса слабое; мог и поддаться. Значит, к нему ночами приходит какая-то темная сила, терзает его кошмарными виденьями… Зря, зря ты раньше этого не рассказал Ячук. Мало ли к чему это может привести… Быть может к преступлению какому-нибудь. Вернуться ли сейчас?..
— Да что ты, право, так встревожилась? — Ячук даже удивился. — Зачем сейчас то возвращаться? Я это стихотворение, между прочим, не сейчас, а месяца еще два назад прочитал. Что же ты думаешь…
Вероника все еще продолжала идти вперед, встревоженным голосом она спрашивала:
— Так, значит, ты не одно это стихотворение, но и всю тетрадь перечитывал? Быть может, и еще какие-то записи там видел?
— Да ничего такого страшного; ну, мало ли — всякому страшные сны снятся… Мне тоже иногда всякие кошмары видятся…
— Значит еще что-то было! Что же ты молчал?! Эх, ну рассказывай; рассказывай. Скорее.
— Да ничего то особенного там не было. Так: видно уж ему часто всякие кошмары виделись. Всякие там стихи были, я уж и не припомню всего. Одну запись могу рассказать… хотя, быть может, и не надо… Вижу — раз начал, придется рассказать; такая запись: «И опять, и опять, и опять — только я лег на кровать, как стены, потолок расступились, и эта чернота — такая леденящая, густая, нахлынула на меня; поволокла так, будто я оказался во власти некоего могучего потока. Голоса деревьев… я не могу описать эти голоса… об одном воспоминании об них, у меня мурашки по телу, и в глазах темнеют, а эти голоса были у меня прямо в голове. Они что-то говорили мне, но я не мог понять ни одного слова, я никогда не слышал ничего подобного; да я думаю, что не один из живущих не слышал подобных голосов. Эти голоса древних деревьев, которые веками стояли здесь без лучика света; в вечном холоде; не зная иных дум, кроме своих мрачных — эта какая-то темная бездна. Мне жутко, жутко… А потом наступила тишина, и тогда я чуть не умер от ужаса. И в мои то помыслы все вбивается! Я много раз испытывал уже это, но никак не могу привыкнуть, да и никто не смог привыкнуть — из этой черноты что-то надвигалось на меня, безмолвное, незримое. Оно, ведь, с каждым разом надвигается все ближе и ближе… Я не могу избавиться от тех кошмаров: они нахлынут вдруг волнами, и рвут, рвут меня: эта площадь, изуродованные, сжигаемые по моему приказу тела. Все вокруг заполнено этими телами — у кого есть глаза те смотрят на меня, но и у тех, у кого глаза выжжены, смотрят на меня с немым укором… Небо, небо — мой разум с каждым днем слабеет, но все-таки, я еще держусь. Чего же хочет оно?! Как же мне жутко, как одиноко теперь! Ну — начну писать стихи. Я уж знаю, что за стихи у меня выйдут…» — там еще дальше много было написано, но уж все какой-то бессвязный бред, а под конец — и не разобрать ничего. Видно, у него очень рука дрожала…
Уже некоторое время стояли они возле выдолбленных в сине-ледовой толще, ведущих вверх ступеней. Та, самая тьма, о которой говорил Ячук, виделась в этом проходе в трех десятках метрах над ними. Туннель же в нескольких шагах обрывался, и там поднималась большая груда разбитых ледышек, лежащей в этом месте уже несколько лет — с тех самых пор, когда Хэм, Эллиор и Сикус продолбили этот выход. Так же стоит отметить, что под полуметровым слоем льда, под их ногами двигалась некая черная река, и время от времени видны были мелькающие в ней тельца серых, безглазых рыб. Была продолблена и лунка, которой, однако, давно не пользовались, и она уже успела покрыться льдом.
Вероника говорила:
— Было бы много лучше, если бы не было этой фразы: «И в мои то помыслы все вбивается!» — эта фраза самое искреннее, что здесь есть. Он и не хотел ее писать — она случайно у него вырвалась; однако, здесь он и проговорился. Выходит, помимо этих кошмаров есть у него еще и какие-то свои помыслы, которые он даже и в этот дневник боится записать. Вот это и пугает больше всего. Ведь, знаешь, как терзается он какой-то мукой изнутри. Ну, что же — сейчас мне вернуться и все Хэму рассказать, или же потом?.. Ладно — расскажу потом; пожалуй даже и когда Сикуса поблизости не будет — уж мы то что-нибудь придумаем…
Сказавши так, она стала подниматься по ступеням. Все-таки, тревожное предчувствие не оставляло эту девушку; и она остановилась как раз там, где слои подземного льда переходили в этот промерзший, почерневший от вечного холода грунт.
— Да что ты! — постарался повеселее пискнуть Ячук. — Мало ли, что ему там привиделось. Вернешься, все расскажешь, и… все будет хорошо. А сейчас: пошли-ка поскорее — мне так думается: поскорее до них дойти, до поскорее вернуться — в своей кровати отогреться…
Вероника постояла еще несколько мгновений, и, приняв окончательное решение, продолжила подниматься — знала бы она, к чему это ее решение приведет…
Еще несколько ступеней, и вот она вышла на поверхность того лесного никем нехоженого тракта, в двадцати метрах над которым, ветви его стен-деревьев плотно переплетались между собою; и, там двигалась холодная, наполненная каким-то зловещим подобием жизни, непроглядная темень. Ледяной свет исходящий от ворот терема, в котором они жили, выплескивался как раз из-за поворота этого тракта, который представлялся стоящим в виде буквы S, в центре которой они как раз и находились. В нескольких десятков метров позади них стояли друг против друга — орк-эльф Сильнэм, которого, контуры которого, едва можно было различить под зеленой паутиной, и промерзший насквозь человек-медведь Мьер, который некогда на Сильнэма бросился, да так и простоял уже более двух десятков лет…