Альфонсо кивнул ему, и проговорил:
— Ну, как ты?.. Хорошо, что я тебя с собою не взял… Да-да, как сердцем чувствовал, что наступит это ненастья… Ну, уж тебя то я знаю: ты то так, должно быть переживал… Удивляюсь, как дверь не выбил… Впрочем, дверь то у нас с расчетом на тебе — железом кованная.
Тут Альфонсо поднялся, и обнаружил, что все раны на его теле покрыты целебными настоями и забинтованы и уже почти зажили; мельком взглянул в зеркало и отметил; что, после попадания ледовой стрелы, на лице осталось несколько швов, но они были невелики, а глаз видел так же хорошо, как и прежде.
На столике, перед кроватью его стоял кувшин с ароматным напитком. Вообще же, обычно мрачная комната его была преображена: все аккуратно прибрано, а обычно покрытые темной занавесью окна тщательно вымыты, и за ними, за железной решеткою… ах, как дивно сиял за ними внутренний дворик! Наступил такой чудесный зимний день, когда так ярко наливается чистым, голубеющим светом небо — когда так и изливает из себя эти живительные потоки, а снег лежит такой свято, до слепоты белый, такой пушистый, что хочется обнять и его, и все небо — вдыхать и снег и небо в себя. Там же, во дворе, стояло несколько деревьев: яблонь и вишен — совершенно заброшенных Альфонсо, но растущих сами по себе. Прошедшая буря обошлась с ними милостиво (а, может, какая-то иная сила их оберегала) — по, крайней мере, было обломано лишь несколько ветвей, на остальных же красовался, ледовый наряд — одним только этим нарядом можно было любоваться и любоваться: то были ледовые гроздья, проникая в глубины которых, солнце разрасталось радугами, и вот в каждой такой грозди сияло по радуге — они были словно птицы в клетки, казалось, стоило только их разбить, так и протянулся бы этот мост, начинаясь в этом дворе, и заканчиваясь в самом Валиноре. Однако, даже и притрагиваться к такой красоте не хотелось, и не верилось, что была она создана смертоносной бурей.
Некоторое время, Альфонсо любовался, и чувствовал некое тепло в душе своей — сердце билось ровно, и хотелось ему, чтобы так и продолжалась. Но вот мелькнула по двору стремительная тень — Гвар насторожился, но нет — ничего более не происходило. Этой тени было достаточно, чтобы разбить спокойствие Альфонсо; вот он быстро огляделся, и, ни в чем не находя ответа на свой вопрос, задал его Гвару:
— Сколько дней я пролежал?
Гвар, не мог говорить языком людей, как умел то славный его предок Ган, который служил прекрасной Лучиэнь и погиб в схватке с волком-исполином. Но разумом он обладал совсем не звериным, а потому понял вопрос Альфонсо; и три раза, как маятником, повел своим хвостом.
— Что?! Целых три дня?!.. — тут на лбу у Альфонсо даже испарина выступила. — А я то… Что ж ты меня не разбудил?!.. Ах, ведь сегодня уже! Скорее же, скорее!
Он был одет, в одно только нижнее белье, и вот распахнул шкаф; стремительно одел темные камзол и брюки, стремительно накинул длинный черный плащ, пристроил на боку свой клинок; и вот, даже в зеркало не взглянув, стремительно вырвался в прихожею, где поднималась на второй этаж широкая лестница — а на второй этаже размещались покои его братьев. На несколько мгновений, он, все-таки, замер, прислушиваясь; но — нет; никаких звуков, со второго этажа не доносилось. Тогда он бросился к двери, и уж схватился за ручку, как обнаружил, что обитая медной резьбой дверь вся изодрана — кое-где следы от когтей проникали на целый сантиметр, а то и больше; отвисали рваными своими краями. Сразу представил он, как Гвар, во все протяжение бури, пытался эту дверь проломить, как рвался, как отчаянно впивался в нее когтями, как драл и драл, из всех сил — возможно и когти повредил, но все равно пытался прорваться; как, вторя вою за дверью, сам выл своим могучим гласом. Нежное чувство к верному другу вспыхнуло в груди Альфонсо, он повернулся, намериваясь обрадовать его, сообщить, что, в этот раз берет с собою, и тут обнаружил, что по лестнице кто-то спускается. Еще только расплывчатое пятно он видел, а уже понял, что — это Нэдия.
Прошло еще несколько мгновений, и вот он уже стоит у основания лестницы на коленях, бормочет, опустивши голову, что-то невнятное. Но вот ладонь ее опустилась в его волосы — жаркие волны оттуда и по всему телу разбежались.
— Ты мертва!.. Твой ли это призрак?!.. Вот не думал, что будет мне такое счастье — твой призрак увидеть!
— Это я думала, что ты погиб! Я была в этом уверена! Ну — взгляни-ка в мои волосы! Посмотри — там вся сила моей любви так ясно запечатлена!
Только взглянул Альфонсо, и вот увидел, что, среди густых ее черных прядей появилось еще несколько седых, так же, что-то изменилось и в чертах ее лица: застыл там отпечаток невыразимого страданья, черты эти еще больше заострились; вместе с тем — стали еще более выразительными. Ион все понял, и, рыдая, поймал ее ладонь, стал ее согревать, и все тело его сводило жаром, и сердце, словно в огненном вихре металось — и было это чувство так сильно, что и не возможно было сказать: хорошо оно было, или же плохо. И он выкрикивал:
— Я клянусь! Клянусь!.. Никогда более… Слышишь ты: никогда более этого не повторится! Как же ты любишь меня! Нэдия! Нэдия!.. Я клянусь — я тварью буду, я хуже орка стану — куском грязи, ежели только еще раз боль тебе причиню! Ты уж только прости меня! Прости!..
— Простила… Я… Ведь, в эти дни я за тобой ухаживала; ведь, прибежала в твой дом — уж вроде и знала, что погиб ты, а все ж, где-то в глубине сердца вера оставалась!.. А знал бы ты, как в обморок я упала, когда в твою комнату ворвалась, и увидела, что лежишь ты израненный!.. Ведь — это тебя воины подобрали у дверей, в дом внесли; и здесь раны залечили; но — они то кое-как залечили, а я — все свои силы этому леченью отдавала!.. Прости ты меня, прости за все — как увидела, как расцарапала тебя, так и поняла, какая же я, в самом деле… Прости! Прости!.. Дальше то у нас одно счастье будет!.. А я то в доме прибирала: уж очень то у вас не прибрано, только у Вэлломира порядок — у него-то так все прибрано, что нигде, ни одной соринки нет… А знал бы, как сердце в груди рванулось, когда увидела, что подходишь ты к двери — я ж на верхних ступеньках стояла, вижу — ты за ручку уж взялся, окрикнуть тебя хочу, но так то разволновалась, что в голосе то и силы никакой нет. Вот стала спускаться, а словно мне кто рот зажал — так мне страшно: вот выбежишь ты, а меня здесь оставишь…
Наступила тишина, в которой можно было расслышать только поцелуи, и глухие рыданья Альфонсо; она же склонилась и целовала его в голову. Вот Альфонсо поднял голову, и с восторгом отметил, каким же чистым, праздничным светом, выбивающимся с улицы, заполнена вся просторная прихожая, как, перемеженное тенями, сиянье это отражается и на лике Нэдии, каким прекрасным светом сияют ее, ярко-синие очи. И совершенно невыносимым было оставаться дольше здесь, в этом замкнутом помещении; но так хотелось поскорее вырваться на улицу — вместе с нею, рука об руку — в этот свет: скорее же — скорее!
— Бежим же! Бежим! — воскликнул Альфонсо.
Нэдия чувствовала то же, что и он; она засмеялась громко, чисто, счастливо; и, в эти мгновенья — лик стал подобен лику божества — там не было человеческих черт, но сияло что-то небесное!
— Да будет так! Да пусть же будет так всегда! — выкрикнул Альфонсо, смеясь.
Как же он был счастлив! Как же все пылало, волновалось в нем! Казалось, будто и не было мучительных испытаний, но вновь был он юношей, пред которым открывалась жизнь вся полная великий свершений и любви. Вот подхватил он Нэдию, за руки, и так, вихрем стремительным закружился с ней по этой горнице, вот подбежали они уже к двери, распахнули ее, и все так же, кружась в танце, вылетели на улицу.
А что там за красота была! Те радуги, заключенные в ледовые гроздья, которые видел Альфонсо, во дворе, на ветвях яблонь и берез — они сияли здесь повсюду; все эта, преображенная после бури улица, представлялась принявшей твердую форму радугой. Но какое количество цветов, тончайших оттенков — какая игра теней! Везде выступали эти многоцветные, живые наросты; некоторые из них мостами перекидывались с крышу на крышу; некоторые, словно ветви из дерева, поднимались из стен; некоторые, многометровыми коронами венчали крыши; иные же наросты, значительно меньшие, но в огромном количестве, покрывали все стены, и мостовую (на мостовой их правда уже сточили) — они то преображали все в формы необычайные, от которых дома мало напоминали дома; и вообще вся крепость скорее походила на что-то заколдованное — на сон, прилегший у подножий Синих гор. Были видны и стены — и они поднимались метров на десять выше обычного, из-за плавных, радужных скатов.