Он, по всему видно, собирался говорить еще очень-очень долго; видно — это было только вступление, а за ним — ожидалась и целая поэма. Его хотел перебить Рэнис, однако, первым вмешался тот безумец, который получил удар плетью. Орки, вообще-то, должны были гнать его в рудник, однако, когда вошли за ним в камеру, и увидели, что он так ослаб, что не может даже встать, оставили его. Вообще-то, тех рабов, которые источили все силы, ждала смерть, и орки могли бы с ним «позабавиться» — однако, им не было интересно терзать уже обезумевшего. Интересней было оставить его без еды, посмотреть сколько дней от так выдержит, как будет выглядеть в конце…
И вот теперь этот безумный подполз к решетке, до предела вытянул из нее дрожащие свои руки, и мычал что-то с таким отчаяньем, что Робин сбился. Юноша опустил ладони, Ячук выпал и, если бы не был достаточно ловким, мог весьма больно удариться — однако, маленький человечек, как кошка перевернулся в воздухе, и встал на ноги. Робин же в недоумении оглянулся на безумца, и тут, поддавшись порыву, сам бросился к решетке, и, прильнув к ней, громко проговорил — едва ли не закричал:
— Да, да — я вижу! Я ли не понимаю твоего отчаянья! Ты даже не можешь сказать кто ты; но у тебя осталась память! Ты, ведь, был когда-то свободен! Был когда-то мальчишкой, и со своими друзьями играл, купался в реках! Я знаю: ты любил! И она ждет тебя! О, как же я понимаю тебя! Какое же ты отчаянье должен испытывать теперь, когда кажется тебе, что смерть близко! Знай — освобожденье близко…
В это мгновенье, к нему подошел Рэнис; сильными своими, каменными ручищами перехватил за шею, и зашипел:
— Да ты что, спятил что ли?!.. Ты же сейчас нас выдаешь! Мало ли кто может услышать! Тише же, брат мой.
В первое мгновенье, в оке Робина засверкали слезы обиды; однако, глядя в пылающие гневом и жаждой действия очи брата, он успокоился, легко отстранился, и опустивши плечи, пошел к стене, приговаривая при этом:
— Я обещаю вам, что больше этого не повториться. Я, кажется, в самом начале пообещал, что займу лишь несколько минут, а вышло гораздо больше. Все — прекращаю… — но, в то же мгновенье, он резко обернулся и, окинув всех пламенным взором, возвестил. — Но Она же любит меня! Любит — понимаете ли вы как это здорово?!.. — и тут, в оке Робина вспыхнула тоска; он протягивал ко всем ним дрожащие свои руки, и говорил. — Но понимаете ли вы; понимаете ли, как жажду я любовь свою обрести?! Понимаете ли, что годы юности уходят; я столько хочу сделать: я любить и творить жажду, а вынужден, пока что, терпеть свое рабское положение!.. Дни, годы уходят, и я теряю силы, в то время, как мог бы создавать, когда бы мог уже быть с нею! Только небо, которое я и не видел никогда — только оно и ведает, как жажду вырваться!..
— Да уж, понимаю тебя брат. — снисходительно молвил Ринем, который все это время простоял без движенья; но с очами пылающими, то гневом, то раздраженьем, то еще какой-то, затаенной мыслью. — У нас одна цель, а теперь приступим…
— Нет, подождите! — со слезами перебил его Робин. — Еще одно стихотворение расскажу. Это будет самым последним… Пожалуйста, пожалуйста; чтобы Ячук выслушал его, и рассказал ей. Только не перебивайте меня!.. Последнее, самое последнее! Пожалуйста! Она же мне сегодня подарок подарила!.. Ячук, неужели же ты ее за несколько часов до этого ее видел?! Расскажи же… впрочем — все после. Вот — стихотворенье:
— Я знаю: подземный и каменный свод,
И факелов жгучих пылающий род,
И кроме плетей, и рогатых чертей,
Я видел избитых голодных людей.
Но кто-то приходит, со мной говорит,
И грезами полнит, и чудо творит,
И знаю, я знаю — есть где-то любовь,
И в грезах увижу ее вновь и вновь.
Но та, что там ждет, и томится одна,
Неужто и ей средь священного сна —
Видение высших, неведомых сфер,
Не манит чредою волнующих вер?
Неужто не грезит о мире ином,
Как я о ее, под горы темным дном?
Неужто, неужто ее темный лес,
И есть самый высший из сферы небес?
Тут Ринэм прокашлялся, и молвил:
— Ну, а теперь-то начнем.
Однако, начать им так и не дали. Дело в том, что сидевшие в ближайшей клети, какие-то скрюченные, ни на что не похожие существа, были очень растроганы этим стихотворением; они, несмотря на изможденность свою, слушали все с самого начала, и вот теперь, очень взволнованные, подползли к решетки, и, что было сил вглядывались, своими расширенными черными глазами в Ячука. Один из них залепетал:
— Вот мы то сколько томимся! И одно спасенье наше был Фалко, без его б речей мы давно отчаялись, умерли бы давно! А он надежду нам подает!.. Вы ж знаете как тут: попал ты в плен, поначалу еще дни считаешь, а потом — сбиваешься. Только спишь да работаешь: все в одну чреду сливается, и уж не знаешь, сколько ты здесь, на самом деле, прожил. Иногда и задумаешься, и ужаснешься — быть может, заколдовали они всех нас, чтобы мы не умирали, чтобы вечно этот ад длился. Уж очень все долго — уж кажется, и не было никогда той, иной жизни; кажется тьма лет минула; и вот даже не знаем, кто мы теперь — старики, аль нет… Ну, а как стал появляться этот малютка из иного мира, так и еще посветлее, чем от Фалко, на наших душах стало. Смотрим мы на тебя, и думаем: вот он наш спаситель маленький; вот он нас и выведет…
Ринэм прокашлялся, перебил его:
— Ну, а теперь, наконец, приступим к нашему совещанию. Не так ли, отец наш?
Он обращался к Фалко, и тут надо рассказать об этом хоббите; хоть и кратко — как прожил он эти двадцать лет, как он изменился.
* * *
Как уже было замечено читателями, три брата называли Фалко не иначе, как «отец». Конечно же они знали, что настоящим их отцом был лесной охотник Туор; конечно же из уст хоббита они слышали не мало рассказов про него, однако, тот Туор был для них не иначе, как лицо из светлых сказок, которые им во множестве рассказывал Фалко. Они даже говорили: «Того Туора мы никогда не видели, и не увидим. Что из того, что нам говорят, что он наш „отец“ — также можно было бы сказать и про любого другого, которого никогда мы не видели. А отец у нас один: тот, который воспитал нас, без которого мы были бы совсем, совсем иными…» — и тут они были правы, ибо, без Фалко они, если бы и выжили, в возрасте младенческом — все одно: выросли сильными рабами, без единой мысли, без мечты. Фалко передавал им все, чем жил прежде; и с особым жаром, рассказывал о той березе, которая стояла на окраине Ясного бора, на навесе которой провел он последний мирный закат в Холмищах. Быть может, именно потому, что это был последние часы, когда он еще жил той, прежней жизнью, еще даже и не знал, о грозящей беде — быть может, именно потому, тот последний мирный закат с такой силой запомнился ему — быть может, именно потому, он с таким трепетом каждый раз об этом им рассказывал; он описывал эту березу, и в, конце концов, вышел у него из этих описаний настоящий храм — описание, которое заняло бы много-много страниц. Он пытался рассказать стихотворение, которое придумал тогда; и каждый раз выходило какое-то новое стихотворение.
В первые годы, ему несколько раз было разрешено, под надзором выйти на окрестные поля, и запастись теми кореньями, которыми можно бы кормить младенцев. Потом, когда они подросли, то кормились той обычной, дурной едою, которую выдавали и всем иным рабам. Трое братьев названные Фалко: Робином, Рэнисом и Ринэром (так хотел их назвать Туор — и Фалко запомнил это с его рассказов) — с девятилетнего возраста уже ходили на рудники и работали там на ровне со взрослыми рабами. Тогда же, впервые испытали они, что такое хлыст надсмотрщика; тогда же стали страшно истомляться, и несколько раз едва не погибали от какой-то заразы, но каждый раз были выхожены Фалко…