— Ну, хоть мизинец!
— Держи его крепче, болван!..
А Сикус и не слышал их; он хоть и весел вниз головой; хоть и пребывал в состоянии жалком — все-таки вглядывался в воющую снежной круговертью мглу — туда, куда убежали мужики. Слышались их надорванные вопли:
— Пса выпускай!.. Догнать ее, а то все шкуру спущу!
Тут залаяли какие-то здоровенные собаки, и уж нельзя было разобрать, чего вопят мужики. А в темноте, среди стремительного кружева снежинок, проносились какие-то призрачные контуры — вопили, вопили — вот псы яростно, по волчьи завыли, потом раздался пронзительный собачий визг…
Сикус, совсем не слыша бранящихся из-за него орков, напряженно продолжал вслушиваться. И вот он, к ужасу, к боли, от которой рванулось, да едва и не разорвалось сердце, услышал, за вихрем снежинок, ставший таким дорогим для него голос: «Помогите!..» — крик тут же оборвался, но Сикус не сомневался, что слышал его — и сколько в этом голосе было отчаянья.
И прямо пред собой он увидел личико этой девочки, как тогда, впервые, когда она еще не была так страшно избито, когда доверчиво бросилась к нему, почитая его за духа, который пришел, чтобы вызволить ее. Как пала она рядом с ним на колени, как целовала его, как согревала своими теплыми слезами… И он понимал, что теперь она зовет его — ей попросту больше некого было звать. Он отчаянно задергался, закричал, что-то ей в ответ…
Держащий его орк сильно его встряхнул, захрипел:
— Опять разошелся! Сейчас я его оглушу!
— Да ты ему лоб разобьешь!
Тут Сикус дернулся с такой силой, что ему едва не удалось вырваться. Конечно, связанный, он не куда бы не убежал, но орки пришли в ярость, и несколько раз и довольно-таки сильно ударили его по голове. Сикус не потерял сознания; и, хотя больше уже не мог вырываться и что-либо кричать, видел, как понесли его от избы, и слышал, как из темного окна рванулся им в вдогонку вопль хозяйки; за ней, понимая, что теперь можно, подхватили и дочери. Даже и в таком состоянии, наводили они на Сикуса жуть — казалось, что в доме, в темноте этой появились призраки, и вот воют, в безысходном отчаянии, уже не способные понять, что их так тяготит, но обреченные до конца своего безрадостного существования провести в этом мраке, и выть так вот — бездумно, и отчаянно.
А Сикуса бросили в телегу, в которые запряжены были два огромных волколака, орки расселись, натянули поводья и, как только сани понеслись вглубь метели, сразу повеселели: по обычаю своему начали громко и грязно бранится, но и хохотали, и толкали Сикуса, и говорили о том, что сейчас вот получат за такого пленника хорошее вознагражденье, напьются, и будут веселиться до утра — они уже делили воображаемую награду, и именно из-за нее и бранились…
Ветер взвывал страстными порывами; казалось, что повозку окружали стаи голодных волков; бесчисленный поток снежинок, в каждом из порывов ветра еще больше уплотнялся; проносился над Сикусом стремительными яростными рывками, ревел, визжал, смеялся диким леденящим хохотом. Сикусу казалось, что несколько раз он впадал в забытье, однако, в точности сказать не мог, ибо темнота наполняла его очи лишь на мгновенье, а затем — все было по прежнему: хохотали, ругались орки, выли волки, плотная метель в стремительной круговерти проносилась над ним.
Постепенно, за воем метели, стал нарастать многоголосый орочий рокот, он все приближался, приближался, пока не стал главенствующим. Тогда же Сикус понял, что над ним возвышается та черная громада, усеянная кроваво-багровыми окнами, к которой он бежал сначала, а потом — убегал.
Его вновь подняли в воздух, вновь понесли. Еще не вошли они в двери, как навстречу уже ударила плотная волна зловония и спертого, угарного воздуха. Еще несколько шагов, и вот орочий рокот стал главенствующим; Сикус вывернул голову, и обнаружил, что внесли его в довольно обширную залу, с темно-серыми, облезлыми стенами. Факелов было мало, но и в их свете можно было различить бесчисленные столы, все забитые орками: орки, впрочем, и под столами лежали, и на столах прыгали, и, кое-где дрались, рев их голосов наваливался беспрерывным камнепадом — орков было великое множество, весь этот, довольно обширный зал, был туго забит ими, и некоторые из них, сжимая в лапах громадные зловонные кружки, выбежали навстречу вновь прибывшим, захохотали, заорали:
— Кого это принесли, а?! Давайте-ка его сюда! Мы его поджарим!..
Другой осмотрел Сикуса и брезгливо рявкнул:
— Одна кожа да кости! Придется кости грызть! Плохая добыча!
— Давайте его все-таки поджарим!
Тут один из этих орков попытался выхватить Сикуса, который уже увидел несколько огромных вертелов, на которых поджаривались целые тела коней, и еще огромные, капающие жиром, туши специально разводимых свиней. Сикуса действительно поджарили бы, если бы он пришел сюда с самого начала, а не бежал бы к крестьянам. Тогда бы, только переступил он порог, пьяные орки схватили бы и насадили на один из вертелов, и кости бы изгрызли; но теперь на Сикуса было доложено, как на лазутчика, и потому несший его заорал:
— Его должен допросить сам ОН! Возможно — это прихвостень эльфов!
— А, — сам ОН допрашивать будет! — тут пьяные отшатнулись, но все-таки добавили. — Если от него что-нибудь останется, так принесите — попробуем на вкус этого заморыша!
Потом Сикуса несли, через эту обширную залу, но он уже не слышал ревущих голосов; не видел даже, как подбегали к нему все новые и новые, как один из них, совсем пьяный, взмахнул ятаганом, чтобы зарубить его, и едва не зарубил, но в последнее мгновенье разбушевавшегося все-таки оттащили в сторону, — ничего этого он не видел, все это было ему безразлично, ибо все прежние чувствия его захватила боль о девочке. Он понимал, что в эти мгновенья, ее вновь бьют; быть может — травят псами, быть может — еще что-то страшное вытворяют, и он, видя бледное личико ее — то ясное детское личико, который увидел он в самый первый раз, таким состраданием к ней проникся, что шептал: «Вот меня смертью пугали. Это жутко, конечно, оказаться у той темноте, да с теми то лицами, мною загубленных. Это, конечно, преисподняя — и на века, а, может, и навечно. Ну, и пусть. Забирай меня, Смерть, неси меня в ад, не буду тебе больше противиться, но за это девочку спаси, сделай ее свободной, счастливой; и, чтобы жила она в той стране, где и должна была она родиться…»
Зала осталась позади, а его несли по широкой, освещенной факелами лестнице все вверх и вверх. Стены были выложены из темно-красного кирпича, и, казалось, что все были покрыты отеками из запекшейся крови. Факелов было еще меньше чем в зале, однако, горели они неестественно ярким кровяным цветом, и, казалось, что это и не факелы вовсе горят, но кровь наполненная едким пламенем корчиться; окна были покрыты узкой черной решеткой, однако, пурга кое-где все-таки пробивалась, и скапливалась в таких местах темными, лужами.
Вообще было жарко, но орочьи зловонья остались позади, и тут в недвижимом воздухе появились какие-то иные запахи — запахи были острые, очень неприятные; Сикусу подумалось, что так должно пахнуть что-то мертвое, гниющее, но, в тоже время, наделенное какой-то силой. Несшие его орки уже не смеялись, не переговаривались, опустили голову, и по их напряженным фигурам можно было понять, как волнуются, как бояться они.
Понимались долго, оставили позади не одну сотню ступеней, и тогда лестница уперлась в массивные черные створки — этакое подобие люка ведущего на чердак башни. Только подошли они, как створки, в завораживающим плавном движенье стали подниматься, и вот уже были высокие черные стены, между которых плыл довольно яркий красный цвет. Орки переглянулись, вздрогнули, и пробормотав что-то вроде: «Ну, пошли, пошли» — ступили в этот проем.
Перед Сикусом раскрылась новая зала в которой, в отличии от орочьей стояла совершенная тишина, здесь не было окон, и, как только принесшие его орки ушли (а они по некоему знаку, тут же и безропотно ушли), и закрылись за ними створки, Сикусу показалось, что попал он в некий мир, которого собственно и нет, который и не создан, а есть только бесконечная каменная толща, и эта вот зала, из которой, выходит, и бежать некуда. И в этой тиши, взгляд его бегло скользнул, по столам наполненным темными томами, по орудиям пыток, по каким-то колбам — как же всего этого было много, как все причудливо переплеталось в некое болезненное сцепление — наконец, он увидел и хозяина этой залы, который (конечно же) сидел на высоком черном троне, сам был (конечно же) во всем черным; и был он необычайно высокий, и с капюшоном, под которым клубился мрак. Сикус раз взглянул и уже не мог оторваться от этого, клубящегося под капюшоном мрака — однако, в то же время, краем глаз, он видел и окружающие, залитые кровавым светом предметы. Вспомнилось ему где-то слышанное, что обитель, со временем, впитывает характер того, кто в ней живет, предметы, сам воздух — все несет в себе какую-то частицу хозяина, его помыслы, отражает его дух. И Сикус понял, что это существо провело в этой зале не одно столетье, и зала так впитала в себя его дух, что формы эти являлись как бы продолжением сидящего на троне. В этом болезненном переплетении книг, орудий пытки, колб и еще каких-то совершенно немыслимых предметов, еще ярче представилось, что это зала и есть мир этого существа, что оно ушло из бесконечного, созданного Иллуватором мира, и вот попыталось создать свой мир — и вместо бесконечно получилась эта, нагроможденная исковерканными, гниющими формами залы — против мудрой бесконечности, этот вот выродок из скомканных форм и запахов…