Тут все внимание и его и Троуна, и Фалко перешло на дрожащую в лихорадочном жару Аргонию, а потому, как то совсем вышел у них из головы Маэглин.
Между тем, Троун отпустил его веревку, в то чувственное мгновенье, когда назвал Робина своим братом. Маэглин действовал бесшумно. Прежде всего, он пододвинул веревку к себе, поднялся и, как-то боком, шагнул в двери: в дверях же стояли люди Робина, и ничего не понимая, но плача, от сильных искренних чувств — во все глаза смотрели на сцену возле Аргонии — на Маэглина они не обращали никакого внимания, и этому он был рад. Он прошмыгнул между ними, в большую горницу, и там взял со стола большой нож, которым и перерезал веревку, и, как упала она к его ногам — весь затрясся, и прошептал в состоянии иступленном:
— Ну, теперь то и все. Видел ее? Видел?.. Ох — ОНА! ОНА! Что ж теперь тебе сдержит, когда знаешь, что ОНА рядом? Что ж меня, Маэглина — гада и предателя теперь сдержать то может?!.. Быть может Валаров войско!.. Да и сами Валары бы меня теперь не сдержали…
Проговаривая все это, он занят был некоторым делом: он вышел из большой горницы, тихонько притворил заделанную уже дверь, затем, быстро оглядев двор увидел несколько бочек — они, хоть и были пустыми, однако ж, обитые железными жилами оказались настолько тяжелы, что в любое иное время Маэглин и приподнять бы их не смог — теперь же, проговаривая свою иступленную речь, он перетащил эти бочки на крыльцо, и заложил ими дверь так, что крайние из них упирались в дубовые перила крыльца, создавая, таким образом еще и дополнительный заслон. Все это он проделал, добавляя, к обычной речи еще: «Тише б… Только б не услышали» — он действовал бесшумно, но даже если бы и шумел — все одно никто не обратил бы на него внимания: настолько все были поглощены чувственной и небывалой сценой.
Между тем, заслон был поставлен, а Маэглин продолжал исполнять свой замысел. Он бросился к хлеву — вырвался оттуда с ворохом соломы, и несколько раз бегал так, вскоре на крыльце, а также вдоль стены, и особенно в большом количестве под окнами — навалена была сухая солома. Тогда он весь раскрасневшийся, с катящимися по лицу крупными каплями пота, с вытаращенными своими блеклыми глазами остановился и пробормотал:
— А огоньку то не взял из печки… Да как же ты мог! — тут он с мучительной силой ударил себя по лбу. — Что ж мне теперь — в дверь к ним что ли постучать?! Огонька у них что ли попросить?!
Он еще раз, с мучительной болью, ударил себя в лоб — до крови его расшиб; но тут и боли не почувствовал — он весь так и кривился от собственного упущенья — от напряжения выгнувшего все его члены, он, казалось, сейчас задрожит, и начнет переламываться. Но вот он забормотал:
— Ну, ничего — ничего. Добудем мы сейчас огонь. Добудем!
И вот он бросился обратно в хлев, и там судорожно стал оглядываться, почему то уверенный, что сейчас увидит кремний. Вот он увидел какой-то точильный камень, а рядом — какую-то железку — его лицо исказила дикая гримаса, в которой и боль, и радость смешались — и эта мучительно напряженная, дергающаяся гримаса оставалась на нем в продолжении всего времени, пока он со всей силой, которую придавала ему страсть, бил железкой по точильному камню: он даже и соломы не подложил, и вовек бы ничего не вспыхнуло если бы случайно оброненная горсть не лежала рядом. Слабый Маэглин не мог бы бить с такой силой; с такой силой не мог бить и гораздо более сильный чем он — но он, все-таки бил. Он хрипел: «Вырвешься искра… Вырвешься!.. Ты должна вырваться! Должна!» — железка вгрызлась от этих ударов ему до кости, и кость стала дробить; и вся кисть его была бы переломлена, если бы, все-таки, от очередного удара, железка не переломилась, и не вырвала из себя целый каскад искр, которые заняли пламенем и солому. Железка осталась в его ладони, а он подхватил этот пламенеющий клок соломы, и вырвался с ним на улицу, там повалился в снег — солома высыпалась, но он бережно и стремительно, не чувствуя ожогов, собрал ее — бросился дальше, к крыльцу: вот бросил последние частицы этого пламени, в солому заготовленную раннее, и отскочил в сторону.
Пламень занялся мгновенно: жадно пожирая сухие стебельки, он набирал силы, пока еще шелестел, как дождь, или падающие листья, но вскоре должен был зареветь в полную силу. Вот языки уже взвились, застилая собой окна, с ненасытной жадностью лизали стены — все выше-выше. Тогда услышал он крик девочки — она первой заметила пламень! Сердце его сжалось: и захотелось ему сейчас же оттащить эти бочки, распахнуть пред ними дверь, и упасть на колени, покаяться во всем, пусть судят, пусть… Но он чувствовал, что так было бы вернее всего поступить; но вот вспомнил он волосы Аргонии, и уж приговаривал:
— Все то с ними хорошо будет. Просто и не может быть иначе! Так всем лучше будет! Ну, не мог же я ошибиться!..
И вот он бросился вдоль стены, обежал вокруг дома, и оказался как раз у того окна, за которым была Аргония.
Все уже знали про пожар: за окнами в большой горницы ничего, кроме пламени и дыма не было видно. Да вот уж и самих окон не стало видно, за густыми клубами дыма, которые валили из всех щелей: вот одно из окон лопнуло, и огненный вихрь, лизнув на пробу висевшее там полотенце, вдруг вытянулся и затрещал по этому полотенцу, до самого потолка.
Троун поднялся и быстро проговорил:
— В те окна нам не пробраться: слишком узки — все пообгорим пока…
Он не договорил, но распахнул то окошко за которым как раз в это мгновенье показался Маэглин.
Государь пребывал в таком растроганно-чувственном состоянии, что потерял обычную свою проницательность, и не понял еще той роли, которую сыграл во всем этом Маэглин. Вот он метнул быстрый взгляд назад: увидел, что все две дюжины народу, как-то страшно сжавшись смогли впихнуться в эту комнатку, ну а в большой горнице уж во все разошелся пламень: пожирал пол и стены, буранами перекидывался в дымном воздухе. И вот, не говоря ни слова, он бережно подхватил свою дочь на руки, поцеловал ее в лоб, и протянул, вперед головою к окну — даже ее, тонкую, стройную пришлось протискивать, о том же, чтобы пролез плечистый Троун, или Робин не могло быть и речи.
Между тем, Маэглин принял ее на руки. Тогда он позабыл обо всем! Не существовало для него больше ни усталости, ни боли — не было больше и крика девочки, которая единственная поняла все, и кричала теперь: «Дяденька! Дяденька! Откройте нам дверку!» — не существовало больше ни пылающего дома, ни вообще мира. Он обрел то, о чем грезил больше двадцати лет: вот она недвижимая, с бледным лицом, с распустившимися до снега золотистыми прядями, в его руках. Какая же тут могла быть усталость?! Что могло теперь волновать его совесть?! Он созерцал ее, и бежал, куда наметил ранее; впрочем и не понимая теперь, что он вообще куда-то бежит. Часто он спотыкался, падал на колени, но несмотря на то, что потом его руки совсем одеревенели — не разу не выпустил ее. Он не заметил даже того, что пробежал так всю ночь, и лишь на рассвете, остановился, так как услышал поблизости конское ржанье. Он вскинул голову, и обнаружил себя на опушке леса, а в нескольких шагах от себя — двух коней, оставленный им и Троуном накануне.
Тогда на одного коня одного коня он уложил Аргонию, на другого же запрыгнул сам, и вскоре понеслись они вскачь на юг. Лик Маэглина сиял, он заходился смехом, и начинал счастливо плакать:
— Говорил, ведь. Говорил. Не удержат меня никакие цепи… Счастье то какое! Ну, все — теперь то наконец и заживу я новой жизнью!..
* * *
А теперь то, и наконец, перенесемся к Веронике.
После всех этих страстей, после всего изжигающего и безумного, так и хочется, поведать об этой девушке, которая верила, что нашла свою единственную любовь, и готова была любить сильно и преданно, но, конечно же, без всяких надрывов. Хотелось бы, и, право было бы приятно, поведать об ее счастье, однако… однако много мрака на страницах моей хроники, и разве что совсем немного, разве что несколько страничек развеет она своим милым светом.