Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Да что же это?.. Наверное, за все это, совершенное, придется ответить, где-то там, потом… Кто мы, кто мы, о небо? Понимаем ли мы, что творим?.. Да что же это… Кажется, каждый из нас великий, каждый из нас обладает душою; однако… какие же мы младенцы… Нет — не младенцы… Мы и грязь, мы и величие… Но что творим мы — понимаем ли, зачем совершаем все эти действия; зачем все эти наши порывы?.. Вот что-то кружит нас, кружит… Вот недавно было счастье, потом злоба, теперь вот тоска и жалость — чувства в нас сменяются, мы, кажется, к чему-то стремимся… Но зачем, зачем все это; нет — мы и сами этого не понимаем… Вот сейчас промелькнула какая-то странная мысль — она, какая-то зыбкая, непонятная, как основание фундамента чего-то великого — а зачем она пришла, эта мысль странная? Ведь пройдет то совсем немного времени, и забудется, и буду я мыслить о совсем, совсем ином — как где-то пройти, как обмануть холод или голод… Но почему же, почему же?! Зачем мне эта призрачная, но такая великая печальная мысль пришла… Вот грезиться, что все-все мы идем по какой-то дороге — и все эти действия, все ведет нас куда-то, а вот куда, куда?.. То небо ведает; и, может, после смерти нам это откроется. Но нам всем, ведь, дано почувствовать эту дорогу!.. Значит не спроста, не спроста нам эти мысли приходит. Хотел бы я за всех помолиться, да уж куда — мне бы за одного себя… Простите же меня, если можно конечно, все-все от кого боль меня… Простите!!! — вдруг взвыл он с дикой, страстной болью — волком взвыл, и рыдая, в исступлении продолжал. — Ну вот: быть может, и не связна речь моя, прерывиста, груба; может, и смысла почти никакого… А в этом то, творящемся вокруг: во всех этих походах, борьбе, возвышенных суждениях, во всех этих бесконечных действиях — есть ли в этом хоть какой-то смысл — или же так, просто какие передвижения — желание чего-то достичь, просто желание чего-то делать. А так то, может, если сверху посмотреть — быть может, столько ж смысла сколько и в муравейнике, где все ползают, ползают, тащат чего-то, а потом — вихрь то налетит, и смоет тот муравейник… Ну, простите, простите — Но больно, небо — больно то мне как! Ведь, быть может, только эти мысли, еще неясные, сбивчивые; которых только контуры в самых высоких своих порывах видишь — быть может, только эти мысли и имеют какое-то значение — они то так и не обретут твердых форм в этой жизни, но, быть может, где-то там впереди, на этой дороге, по которой идем мы — станут значить они хоть что-то… Ну, а теперь… Зачем, зачем все это свершилось?! Какие злые духи овладели нами?! Простите, простите меня!!!

И он рыдал, и он не был, не чувствовал себя Барахиром-предвадителем, нет — сейчас он был несчастным поэтом, да еще чувствовавшим себя преступником. Он готов был пасть каждому в ноги, и не делал это только потому, что стремился к холму, на которой опустилась лист-Алия. Плотно до того стоявшие ряды, перед ним расходились, а кто-то даже и на колени опускался. И никто-никто из них уж и не понимал, как это мог он нападать на кого-то, стоявшего теперь рядом, или лежавшего уже мертвым: теперь, та злая сила, которая довлела над ними, отступила; и они сами удивились, как это могло свершиться, и они сами ужасались, и плакали, рыдали — и каждый то чувствовал себя преступником, и каждый готов был пасть на колени, и целовать эту окровавленную землю…

Как это бывает это в те минуты, когда душа охвачена каким-то сильным, искренним чувством — не замечается бег мгновений; и время как-то изменяется, и минута может казаться часом, и час мгновенье. И, пока шли они к этому холму, им то казалось, что слишком медленно, то слишком быстро. Во всяком случае, когда увидели они над холмом печальную ауру, то Даэн закрыл лицо, болезненно вскрикнул, и повернулся было бежать, но вот развернулся обратно, и, из всех сил схватившись дрожащими, жаркими руками за плечи братьев, вскричал что-то неразборчивое, и вот, с небывалой силой таща их за собою, сам бегом устремился к холму.

И вот чрез какое-то мгновенье, они уже стояли на коленях вокруг Алии, которая вновь приняла человеческий обличий, но… теперь все эти черты медленно расплывались в золотистое облачко, в солнечный стяг тумана, через которой видны были черные розы, на которых лежала она. Барахир повалился лицом в землю, и, мучительно рыдая, не смея и слова, и взглянуть, как-то все больше вжимался в эту землю, и, казалось, сейчас вот заскрипит, лопнет от небывалого напряжения.

А над многотысячными толпами, которые окружали этот холм, все возрастал и возрастал плач: то были скорбные, покаянные рыданья, а потом, кто-то возопил: «Смотрите! Смотрите!» — и этот вопль подхватили, и возрос он до такого предела, что братья обернулись таки; и вот увидели, что тот ясный, сильный свет, который изливала из себя ранее земля Алии, теперь значительно померк, стал каким-то тусклым, траурным; и лазурное небо, теперь уже не сияло — казалось, что это уж и не небо вовсе, а какая-то траурная вуаль. И вот, на их глазах, из-за кромок гор, потекла беспрерывная кисея серых облаков — никогда, никогда не видели в Алии ничего столь унылого: первая полоса была еще полупрозрачная, но дальше тянулись все более и более плотные — казалось, что это сама скорбь приняла вид этих мрачных туч. Все ближе, ближе… и вот подул ветер — тоже никогда не виданный в Алии ветер — его даже можно было увидеть: в воздухе — пронеслась, сметая остатки прежнего света, призрачная темная волна — и даже Цродграбы вздрогнули, от ее ледяного прикосновенья — казалось — это и не ветер был, но какой-то мрачный и злой дух. Он с силой охватывал тела леденящей дрожью, но и на этом не останавливался: он проникал глубже, до костей, до сердца — и становилось уж как-то совсем безысходно, отчаянно. Вот застонали травы, и цветы — это был жалобный стон, и хотелось расцеловать каждого из них — они темнели, они дрожали. Но и на этом не остановилось — застонали и великаны-деревья, и самым страшным был именно этот стон. Так страшно становится, когда муж, витязь, начинает плакать, когда из очей его вырывается одинокая слеза — ведь — это же нужна страшная боль, чтобы этот стон из него вырвать.

И их, словно стенами, окружал этот страшный, заунывный стон: казалось, что это некая тяжелая стена, которая все надвигалась, и вот-вот должна была погрести их под собою. И они падали на колени, а многие — многие и вовсе лежали, уткнувшись лицом в землю, и все рыдали, рыдали — и не разобрать уж было, они эту рыдают, или же земля тоже присоединилась к их скорбному хору. Между тем, пелена загородила уж все небо, и вот посыпался из нее крупный, тяжелый снег: он сразу же застлал пространство, и стало видно не далее, чем на одну версту. Теперь деревья-исполины — те самые великаны, которые возвышались раньше счастливыми сияющими зеленью горами: они теперь наполнились мраком, и вдруг возопили с таким отчаяньем, что все пространство передернулось, а все лежащие на земле, и стонущие возопили еще громче, ибо каждый то из них чувствовал себя грешником — он, вспоминая, как проливал кровь, или же только стремился в бойню — только от одного этого душа его переполнялась горечью несказанной — только от одного этого он даже взора не смел поднять на тех, кто окружали его.

Между тем, нависающий над ними, все более темнеющий свод, стал прогибаться к земле, так будто сверху на него давила все большая тяжесть. Все больше усиливался снегопад; ветер метался из стороны в сторону, как обезумевший от голода, но теперь неожиданно нашедший обильную добычу волк — и, хотя этот ветер, не был таким же смертно ледяным, как первый порыв, однако, и от него тела беспрерывно пробирала дрожь — и все темнее-темнее становилось…

И тут Алия зашептала — ее шепот был таким слабым, таким ясным и нежным, что в окружающем отчаянии, ее просто должен был услышать каждый:

— Теперь я ухожу. Любите друг друга. Вы все — братья и сестры.

И братья взглянули на нее, и увидели, что нет уже лик, нет и человеческого обличия — даже и контуров нет — осталось только светлое облако, из которого и исходил этот голос.

127
{"b":"245464","o":1}