— Хорошо тут у вас, — Мария огляделась
Действительно, после всеобщего развала и разорения обитель матери Евфросиньи поражала чистотой и ухоженностью. Несколько послушний мели двор, две белили нижние венцы срубов, поставленные на каменный фундамент.
— Хорошо… Тихо. — отозвалась Евфросинья.
— Как это так вышло-то, что миновали поганые вас? Насколько мне извесно, они молодых-то монашек всюду в рабство жесточайшее обратили, а которые постарше — тем голову долой…
— Не миновали, — Евфросинья достала из потайного кармана рясы серебряную пластинку-пайцзу. — Это мне, мариша, сам Батыга охранную грамоту выдал.
— Да ну? — округлила глаза Мария. — Неужто сам? И за что?
— За слово божье, за что же ещё. Правду я сказала ему, он и проникся.
Мария медленно покачала головой.
— Ну и как он из себя-то?
— Как? — Евфросинья пожала плечами. — Да никак. Мальчишка себялюбивый…
— А сказывают, будто дьявол он во плоти.
— Так и есть, — кивнула игуменья. — Жестокий и себялюбивый мальчишка, наделённый великой властью — вот это и есть дьявол, Мариша.
Маря рассматривала пайцзу.
— Тут цепка есть, на шее носить надо, да?
Теперь Евфросинья округлила и без того огромные глаза.
— Неужто думаешь ты, что я буду носить ЭТО рядом с крестом святым?
Мария протянула пайцзу сестре, и только тут заметила…
— Погоди, Филя… Это ты что, в одной рясе ходишь? На голое тело?
Евфросинья улыбнулась.
— Ну не голая же.
— Так холодно ещё! У тебя что, даже рубах нету?
Настоятельница вздохнула.
— Раздала. Тут у нас такое творилось, Маришка… Сёстры приходили к воротам обители в чём мать родила, по снегу, обесчещенные и истерзанные… Неужто могла я отказать? Всех приняли, кто дошёл, никому не отказано…
Мария смотрела теперь на сестру во все глаза.
— Ты святая… Ты же святая, Филя!
— Ну, скажешь тоже. — улыбнулась Евфросинья. — Где святые, а где я…
Вместо ответа княгиня встала и вскоре вернулась с дорожным вьюком.
— Вот, Филя. Тут все одежды мои запасные.
— Тоже хочешь святой быть? — чуть лукаво улыбнулась настоятельница, на миг став немного похожей на ту, давнюю-предавнюю девчонку…
— Нет, Филя. Это же не последняя рубаха у меня. Святые — это кто последнее отдаёт.
— Ну-ну… — усмехнулась сестра. — Пойдём, Мариша, отваром травяным напою тебя. С мёдом! Мёд есть маленько. Вот хлеба совсем нет, беда. Много слишком ртов нынче, не заготовили на столько.
— Как же вы без хлеба-то?
— Ничего, с Божьей помощью. Сёстры в болотце камышовых корней накопали.
— И у нас все камыш едят…
— А ещё, Маришка, очень хороши корни лопуха оказались.
— Да ну? Вот кабы знать… Приедем, дома в дело пустим все лопухи.
Сёстры разом рассмеялись, и только спустя секунду осознала Мария, что опять смеётся. Первый день с того страшного дня, как приехал боярин Воислав в Белоозеро.
— Спасибо тебе, сестричка, — проникновенно сказала Мария. — За то, что жива. Миновала тебя геенна огненная.
Евфросинья долго молчала.
— Гееена, это ещё не всё. Геенна — это начало токмо. Ждёт нас впереди мрак кромешный, Мариша.
Часть третья
Мрак кромешный
Лёгкий, как дыхание ветерок чуть колыхал высохшие стебли камыша, вымахавшие за долгое лето много выше человеческого роста, и камыши еле слышно шуршали, перешёптывались, вероятно, обсуждая приближение зимы. Да, зима была уже не за горами, и последнее ласковое тепло октября не могло обмануть никого.
Буба рассматривал вырезанную из камыша дудочку на просвет, счастливо улыбаясь. Буба вообще, как правило, улыбался, когда светило солнышко. Тепло, светло, и в животе не урчит — разве это не счастье?
Сколько себя помнил, Буба был счастлив. Люди его не били, давали хлеба и ухи, а то и супу с гусиными потрохами. Единственной обязанностью Бубы летом было пасти гусей, а гусей он любил. Большие, белые, красивые птицы. Вот только едят слишком много, и оттого почти не могут летать. А вот Буба ест мало, и потому скоро, совсем скоро полетит, раскинув руки… Во всяком случае, иначе свои внутренние ощущения он выразить не мог. Особенно сильным это чувство было на колокольне, куда Бубе иной раз удавалось проникнуть. Однако звонарь, застав раз дурачка стоящим на перилах ограждения, стянул Бубу вниз, дал ему тумаков и больше на колокольню не пускал, что было одним из немногих огорчений в Бубиной жизни.
Все называли его Буба, и только отец-поп в красивой длинной рясе пытался звать его иначе. Имя то было длинное и Бубе не нравилось, потому что длинные слова он не запоминал. У отца-попа тоже было длинное, как его ряса, имя, но и его Буба запомнить не мог. Так и звал — отец-поп, и священник, пригревший дурачка при церкви, махнул рукой.
Закончив осмотр дудочки, Буба приложил её к губам и подул, и дудочка откликнулась долгим мелодичным звуком. Гусиный пастырь улыбнулся ещё счастливее. Он любил извлекать из дудочек самые затейливые мелодии, так что его приходили слушать взрослые девушки, и иной раз, послушав, вздыхали: «Эх, Буба, не будь ты дурачок, какой был бы парнишка славный…».
Вдалеке заиграли, зазвенели колокола Киевской лавры, невидимой из-за густого ракитника на этом берегу Днепра, и тотчас отлкикнулись на все лады колокола прочих киевских церквей. Буба улыбнулся совсем уже блаженно, потом снова приложил дудочку к губам и заиграл, вплетая тоненьктй голос свирели в далёкий перезвон, плывущий над миром. Сегодня положительно счастливый день. Сегодня он точно полетит в небеса…
За звуками музыки и благовестом далёких колоколов Буба не заметил, как изменилось шуршание камышей, став тревожным. Гуси, плававшие возле самого берега, дружно загомонили и поплыли прочь от греха. Шум и треск быстро приближались, послышался слитный топот множества копыт, и в следующее мгновение прямо на блаженного выехали всадники. Буба опустил свирель, с улыбкой разглядывая людей, судя по виду, нездешних.
— Ты кто такая, а? — спросил один из них, черноусый, в круглом железном шлеме.
— Буба. — дурачок улыбнулся шире. — Гы!
Пришельцы переговаривались на неизвестном языке, один из них кивнул, и сидевший на низкорослом мохноногом коньке черноусый достал кистень — железный шипастый шар на цепи, прикованный к короткой деревянной рукояти.
— Лодка где много большой, а?
— Гы!
Старший отряда поморщился, кивнул черноусому, и тот, больше ни слова не говоря, с размаху ударил блаженного по голове. Брызнули мозги и кровь, и гуси вновь загоготали, оплакивая гибель своего пастыря.
— Может, всё же стоило его взять и допросить, Цаган?
— Брось, брось! Разве не видно, что это безумный дурак, что он может рассказать? Поедем вдоль берега и сами найдём. Не может быть, что все лодки урусы успели угнать на тот берег!
— Татары!
Вестовой ворвался в покои князя Михаила, как будто на нём горела одежда.
— Чего орёшь, как блажной? — осадил его князь, повернувшись от стола, на котором разбирал деловую переписку.
— Татары на подходе, княже… — парень дышал тяжело, как будто не на коне скакал, а бегом прибежал с новостью. Михаил усмехнулся. Ещё два года назад мало кто в стольном граде Киеве знал это слово. Быстро учатся русские люди, и не всегда хорошему…
— А ну встань как следует и доложи внятно! — возвысил голос князь.
— Прости, великий князь, — вестовой взял себя в руки. — Полчища татарские на том берегу Днепра, и на этот берег переправиться норовят…
— Полчища, это сколько?
— Несчитанно, княже!
Михаил встал.
— Видно, штаны замочил ты, парень! Несчитанно — это не ответ! Ладно, иди, придётся мне самому пересчёт вести, видно!
У крыльца молодой кметь уже держал под уздцы коня, приготовленного для князя. Рядом гарцевал воевода киевский Дмитр Ейкович.
— Доброго здоровья, княже! За день добрый молчу…