Наметанный советский глаз легко обнаруживает ложь или умолчания мемуаристов, позволяя сделать необходимую поправку. Вот пример, взятый из другого сборника — посвященного Генриху Густавовичу Нейгаузу. Но он дает ясное представление о саморедактуре воспоминателей Рахманинова. В. Ф. Асмус вскользь, как о чем-то само собой разумеющемся, упоминает о восторге, с каким и он, и Нейгауз встретили революцию. Будучи целый период жизни в близких, родственных отношениях с Асмусом, я очень хорошо знаю, какие чувства вызвало у философа-идеалиста, немца, интеллигента до мозга костей превращение «грядущего хама» в действительного. Равно знаю и брезгливость Генриха Густавовича, моего старшего друга, ко всему, связанному с тоталитаризмом. Но меня и сейчас не коробит проскользь обязательного штампа в интересном и содержательном тексте. Таково было непременное требование времени, дающее право на вход — в литературу, в печать. Одна пожилая, славная, хоть и недалекая женщина, муж которой ни за что ни про что был расстрелян в 37-м году, когда ее позднее спрашивали о причине страшной расправы, отвечала с легким пожатием плеч, означавшим изжитость давнего страдания; «Тогда это было модно». Ну, а с модой не спорят.
Жизнь невероятно пестра, в ней не бывает единых, как у фовистов, красок, все смешано, царят полутона, не бывает и прямых, чистых линий, сплошной перепуг, кривизна, косина. Конечно, можно, хотя далеко не всегда, выделить главный тон, ведущую линию в смешении и путанице, но это сложно и требует полноты материала. Когда же материал кем-то целенаправленно отобран и подобран, поди разберись, что правдой является не то, к чему толкает определенным образом сориентированная воля, а иное, нередко прямо противоположное. Нельзя судить о том, чего нет, что от тебя скрыто. И какое основание было у нас не доверять картине, которую по-своему цельно и убедительно создавали сборники З. Апетян?
Как говорится, доверяй, но проверяй. Да ведь не всегда проверишь. Между Лучано Паваротти и Пласидо Доминго существует постоянное, порой весьма ожесточенное соперничество. И пусть Герберт Караян отдал первенство Паваротти, сказав, что история оперы знает лишь двух великих теноров: Карузо и Паваротти, сам корифей не столь уж уверен в своем неоспоримом превосходстве. И позволяет себе довольно резкие выпады в адрес соперника. Но однажды, отвечая на вопрос журналиста, как он относится к Доминго, Паваротти после многих экивоков, двусмысленностей и колкостей вдруг, словно устав, сказал: «Да чего там! Он великий тенор». Если сохранить для будущего лишь эти слова, у потомков не станет сомнения в дружественных отношениях певцов и в душевной щедрости Паваротти. Вот что такое отбор. Он может не только затуманить картину, но и полностью исказить ее. Наш скудный источник давал нам ограниченный и очищенный — на деле обедненный — образ великого композитора.
А до истины добраться было трудно, почти невозможно. Скажем, тема тоски по Родине. Разве он не скучал на чужбине, разве не мечтал о России? Но по какой? Предполагалось, по той, какая есть. На самом деле, — это нам открылось позже, — он скучал по своей России, а сталинскую ненавидел всеми фибрами своей души.
О патриотизме Рахманинова. Его поведение во время Великой Отечественной войны, когда он давал концерты в фонд Красной Армии и призвал американцев и эмигрантов поддержать Советский Союз в борьбе с гитлеризмом, породило версию о признании Рахманиновым Советов. Творцы версии сами настолько поверили в нее, что стали зазывать Рахманинова на Родину. В ответ он принял американское гражданство, что у нас всячески замалчивалось. Он хотел победы русскому оружию, а не «большевикам». Россия была для него свята, но эта Россия кончилась в 1917 году. Рахманинову некуда было возвращаться.
В доступном нам тогда материале очень осторожно обходился стороной вопрос об отношении Рахманинова к революции, зато упорно подчеркивалось, как истово выполнял он свой гражданский долг, участвуя в домовой охране, дежуря ночью на улице, озаряемой вспышками беспорядочной стрельбы. Одновременно утверждалось, что Рахманинов и не думал эмигрировать, просто в России концертов не было, а семью кормить надо, вот он и принял приглашение в Швецию на гастроли. Правда, гастроли растянулись на всю его оставшуюся жизнь, но это уже другой вопрос.
Когда что-то скрывают, возникают слухи и разрастаются в легенду. Так бытовала легенда, что ивановские мужики (Ивановка — имение Сатиных, фактическим хозяином которого стал Рахманинов, вложивший в него чуть не все свои средства) на глазах композитора грабили барский дом и выбросили из окна рояль, жалобно простонавший всеми своими струнами. И этот звук боли искалеченного инструмента решил для Рахманинова вопрос об отъезде. На самом деле мужики грабили имение в отсутствие хозяина, а рояль в том году Рахманинов не арендовал. Рахманинов не мог понять остервенения мужиков, с которыми всегда был в добрых отношениях, зачем они уничтожают то, что перешло в их руки. Это не прибавило ему восхищения «сеятелем и хранителем».
Летящие из окон рояли он видел в Москве, где еще раньше, в день объявления войны, охотнорядцы жгли нотный магазин его друга Юргенсона. Симпатия к городскому обывателю тоже понесла серьезный ущерб.
Его заставляли топтаться возле дома по ночам, и он подчинялся, но делал это с отвращением, ибо ненавидел всякое насилие над собой. Кабацкие разговоры соратников по дежурству не улучшали настроения.
Революция разорила композитора, чей нажиток был достигнут воистину нечеловеческим трудом. «Грабь награбленное» — лозунг революции, или по-интеллигентному: «экспроприация экспроприаторов», не должен был касаться людей искусства, которые никого не грабили и не экспроприировали, но музыкантов, артистов (Шаляпина в том числе), художников беспощадно обобрали, и с этой несправедливостью Рахманинов не мог смириться. Но еще мерзее были демагогия, ложь, двуличность, безжалостность — все милые качества мнимого народовластия, пышно расцветшие с первых дней революции. Рахманинов однозначно не принял того, что радостно возвещали его «Вешние воды».
Рахманинов был молчалив и сдержан, а его друг Федор Шаляпин во весь свой мощный голос проклинал новую власть. Правда, делал он это лишь при очень плотно закрытых дверях. Он был перепуган.
Константин Коровин в своих живо написанных мемуарах картинно изображает очередную квартирную проверку, едва не стоившую жизни Шаляпину. Пьяный матрос узнал его и хотел пустить в расход за то, что он пел на коленях перед государем. Был такой эпизод в жизни певца, он сделал это ради хора, коленопреклоненно просившего царя о прибавке к жалованью. Матроса с трудом угомонили, выдав Шаляпина за скромного церковного певчего, случайно похожего на низкопоклонного певца.
Рахманинов ухватился за первую попавшуюся возможность выехать из страны и навсегда покинул советскую ночь.
И, как уже говорилось, его тоска по России, по русскому небу, лесу, извилистым речкам, лугам, по воздуху, настоянному на полевом разнотравье, равно по оставшимся друзьям, не имела отношения к стране-застенку, стране-концлагерю. Мысль о возвращении в эту страну никогда не приходила ему в голову.
Он не хотел, чтобы враг топтал его землю, продираясь к русской святыне — Волге, перед этой огромной бедой отступила его ненависть к сталинскому режиму. Но не больше.
До войны отношения композитора и власти вовсе не были взаимно лояльны. Рахманинов давал концерты в пользу нуждающихся эмигрантов, в пользу инвалидов и бедствующих ветеранов белой армии. И его решили приструнить: посадили жалкого, ни в чем не повинного сводного брата, испытанный сталинский прием — держать человека на привязи через его родных и близких. Рахманинов протестовал, но тщетно. Тогда он выгнал со своего концерта — публично — советского консула с женой. Он заявил, что не будет играть, если эти люди немедленно не покинут зал. И тем пришлось с позором удалиться. Его и без того редко исполняли на бывшей Родине, музыка, созданная в эмиграции, оставалась под негласным запретом до благодушной эпохи застоя. Пластинки с записью «Всенощного бдения», сделанные в Болгарии, отбирали на таможне и били. Но тогда на долгое время Рахманинов вовсе исчез из репертуара певцов, пианистов, дирижеров, из радиопередач, потом его частично реабилитировали. Но в начале шестидесятых И. С. Козловский жаловался мне, что ему не дают исполнить по радио подготовленный им цикл романсов Рахманинова. Все это очень далеко от той идиллии, которую в меру своих слабых сил пыталась создать З. Апетян способом умолчания и комментариев.