Александр Котляр
Берлога солнца
От редактора
Кто знает, тот поймет, кто не знает, поверьте на слово: редактирование – нелегкий и неблагодарный труд. Вы растворяетесь в авторе и теряете творческую индивидуальность. Вы начинаете смотреть на мир его глазами и вставляете в свою речь его словечки.
Это ещё полбеды. Если вас угораздило родиться женщиной, вы начинаете ревновать автора к героиням, и рука сама тянется… Но героини хороши, как, впрочем, и герои. А редактор – редактор должен быть объективен во всем. И вы читаете текст, стараясь не грустить там, где грустно, и не улыбаться там, где трудно не улыбнуться.
В общем, вы занимаетесь огранкой драгоценного алмаза. И когда под вашей любовно-безжалостной рукой он заиграет наконец всеми своими гранями, вам останется одно – позавидовать тем, кто прочтет это впервые. Неважно где: с чашкой кофе под теплым пледом, в купе мягкого вагона или в пляжном шезлонге…
Вы верите, что ваш автор сумеет покорить сердца.
А вы… Вы снова откроете книгу.
Чтобы просто почитать.
Я вами очарован вразь!
Соня стояла напротив трюмо, поправляя растрёпанные сном волосы, и беседовала с лежащим в постели отражением:
– Если ты действительно влюблён в меня, а не как с другими, то… почему ты не пишешь мне стихов?
– Я не умею, я никогда не пробовал! – Отражение шевельнулось под одеялом, спустило на паркет волосатые ноги и подошло к ней сзади.
– Потому что не любил. Стихи – самый достоверный тест на влюблённость, лакмусовая бумажка неподдельности чувств. Мужчина может петь серенады под балконом, дарить цветы, но, если он не пишет стихов, значит, его чувство – не более чем минутная увлечённость. И я… я не хочу тратить стремительно уходящие годы на эти скоротечные позывы.
Он вспомнил, как его друг Вовка связал Оле варежки со снежинками. Вовка вязал два месяца, но, когда подарил, она сразу предпочла его другим.
– А давай, я вместо стихов с моста из-за тебя брошусь или свяжу тебе на спицах варежки? – предложил он.
– С варежками ты не протиснешься в глубь моей души, так и останешься незначимым эпизодом моей интимной жизни. А у меня этих эпизодов, поверь, было немало.
– Я хочу протиснуться, очень хочу, – страстно залепетал он.
– А если хочешь, то вместо того, чтобы по ночам играть под водку в преферанс, окуни в чернила гусиное перо, проникнись духом совершенства и напиши: «Я помню чудное мгновенье…» А после от себя добавь что-нибудь не менее великое, – сказала Соня, натягивая на стройные ноги черные колготки с узором.
Он покорно кивнул и уже на следующий день стоял у дверей магазина «Аксессуары нетленного». Магазин был полупуст. Два интеллигента, измученных непониманием своей роли в судьбе человечества, возились в ворохе берёзовых грамот десятого века. За прилавком среди разложенного антиквариата стояла припудренная пылью времени продавщица с бледным от тусклого освещения лицом.
– Вас можно потревожить? – спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжил: – Я должен написать поэму в стихах. Написать на уровне Пушкина или, на худой конец, Лермонтова.
– Тогда берите «Набор начинающего классика». Там есть все необходимое: кружевная скатерть, средневековый подсвечник, пара фигурных свечей, бронзовая чернильница, носовой платок с фестонами. А также гусиное перо и к нему два запасных.
– А запасные зачем?
– Начинающие классики не умеют контролировать силу творческого порыва, они макают перья в чернильницу с таким остервенением, что те ломаются, как саженцы нераспустившихся роз. Вы ещё не успели этого испытать, но потребность дарить людям прекрасное изводит поэта… Так вы набор брать будете?
– Буду, конечно! А можно мне к набору ещё пару пёрышек гусиных, ну, чтобы не останавливаться, когда попрет?
– Двух должно хватить, но если понесёт рифмами бесконтрольно, то на десятки счёт пойти может, – сказала женщина и положила в пакет два дополнительных пера. Он заплатил за покупку и вышел на улицу. Накрапывал дождь.
«Самая подходящая погода для творчества. В жару потянуло бы пива выпить. Пушкин, наверное, тоже только в дождь творил. А в хорошую погоду – с портвейном, или что у них там вместо портвейна было, – пил в компании с Карениными и Чацкими, оттягивался в глуши, в деревне».
Дома он развернул кружевную скатерть, поставил на стол подсвечник и проверил гусиное перо на смачиваемость. Капля не стекла кляксой. «Правильные перья, настоящие», – одобрительно подумал он, и ему мучительно захотелось писать. Воск капал на кружевную скатерть, блики пламени метались по стенам, рука нетерпеливо подрагивала. Всё в маленькой съемной квартире замерло в предвкушении встречи с нетленным. Перо коснулось листа, пробежало по строчке и оставило на бумаге первые неровные следы-буквы: «Я помню чудное мгновенье…»
«Попёрло!» – обрадовался он и хотел было уже написать: «Передо мной явилась…», но вспомнил, что Соня предостерегала от следования шаблонам, советовала поменять сюжет и главных героев повествования.
Но о ком, о ком писать? Конечно, о ней, о Соне!
Тормозить рождение в себе классика было поздно, воды отошли, и он, не отрывая пера от бумаги, под строчкой «Я помню чудное мгновенье» написал: «Свечи неровное горенье». Строчки неожиданно срифмовались. Вдохновлённый успехом, он пристально взглянул на кружевную скатерть и прошептал: «На скатерти узоров вязь…»
«Права была продавщица: с гусиного пера под свечу нетленные строчки сами на бумагу валятся. Только вот „вязь“ уж очень слово нерифмучее».
В голове вертелось три подходящих – мразь, лазь и вразь. «Вразь» нравилось больше других, но уверенности в том, что оно литературное, не было.
«В поэзии можно всё. И чем больше исковерканных слов, тем выше летает чепчик», – успокоил он себя и решительно дописал четверостишье. Потом встал из-за стола, включил тусклую 25-свечовую лампочку и прочёл вслух:
Я помню чудное мгновенье,
Свечи неровное горенье,
На скатерти узоров вязь,
Долой ненужные сомненья,
Я Вами очарован, Соня, вразь!!!!!!!!!
Первый блин, вопреки правилу, не упал на бумагу комом. «И главное – быстро родилось, пропёрло без творческого запора. Только истинные таланты пишут так – на одном дыхании! А те, кто мучаются, – простые ремесленники, столь же далёкие от поэзии, как кит от полёта». Он подошёл к зеркалу, однако внешних проявлений внезапно прорезавшегося таланта не заметил. Из зеркала смотрела до икоты привычная физиономия.
Вечером следующего дня он совершил попытку повторить неожиданный успех: расстелил скатерть, зажёг свечу, окунул в чернила перо, но как будто кто-то, насмехаясь, пережал творческие протоки. Великие строки не рождались. Шансы гусиным пером перекинуть мост между своим желанием быть с ней и её нежеланием жить с бездуховным, хоть и физически полноценным организмом таяли, как свеча из «Набора начинающего классика». Тянуть дальше смысла не было, и он позвонил Соне.
– Приходи завтра, я закончил произведение. Ты не поверишь, подумаешь, что я коварно переписал строчки из собрания сочинений неизвестного классика, но это я сам, сам при свете свечи гусиным пером! – Он положил трубку и подбодрил себя: «Пусть строчек и мало, зато между ними сквозит рифма».
Соня пришла к пяти. На ней было открытое платье, она села на диван и плотно сдвинула колени, демонстрируя этим превосходство духовного над плотским.
– Я помню чудное мгновенье, – продекламировал он и, оторвавшись от листа, добавил: – Точь-в-точь как ты советовала.