– Это тебе не ухват, газзява! – кричит офицер.
У забора, где посвободней, стоят зрители – мальчишки, женщины, старики.
– Слава те господи, – кто-то мелко крестится. – Вся Россия стронулась, слава те господи.
– Ваня, Ваня, – кричит женщина, – лепешки забыл, Ваня!
– Какие те, хрен, лепешки, – возражают из колонны, – поди, сам станет лепешкой.
– Ваня, Ваня!
– Неправильно говоришь, мил человек. Давай, бабочка, передам твоему Ванятке. Как его фамилие? Впереди он али сзади?
– Прощевайте, миряне! – картинно и весело говорит какой-то парень. – Живыми, стало быть, не вернемся!
– Глянь, ворона на кресте! – кричит кто-то истошно.
Все задирают головы и смотрят на ближайший собор.
– Плохая это примета, братцы.
– Чего плохая? Нету сейчас приметов!
– Гляди, снялась!
– Туда полетела, косточки наши глодать. Большая будет стражения!
– Куманечек, побывай у меня,
Душа-радость, побывай у меня! —
запел вдруг кто-то отчаянным высоким голосом.
Побывай-бывай-бывай у меня,
Душа-радость, побывай у меня!
– Эх! – снова сказали из провожающих. – Вся Россия стронулась. Ну, будут дела, ежели стронулась, – и опять мелко закрестились.
Мы подождали, пока пройдет ополчение. Рассеялись клубы пыли. Мы выехали на Арбат перед всадником, за которым катила коляска и кучер сердито кричал:
– Все одно не доедете! Все кости уломаете! Садитесь в екипаж, Петр Андреич!
Всадник остановился и стал протирать глаза. На лошади он держался неуклюже, синий чекмень с голубыми обшлагами был ему явно велик. Не то кивер, не то мохнатая шапка с черным султаном нахлобучена по самые уши. Из-под нее совсем уж смешно и растерянно поблескивали очки в золотой оправе.
– Что за чучело? – пробормотал Листов и вдруг осекся: – Вяземский!
Лицо всадника озарилось ясной улыбкой:
– Паша! Ты здесь? Я думал, в армии!
– Еду сейчас. А ты куда? На карнавал собрался?
– На карнавал смерти! – смеялся Вяземский. – Я тоже, моншер, в армию. Ей-богу, Поль, не могу понять, куда меня, смирную букашку, несет?
– Что за маскарад? – Листов разглядывал мундир.
– Да это Мамоновского полка. Ты что, не знал? Мамонов свой полк нарядил, а командиром князь Четвертинский. Я адъютантом к Милорадовичу назначен.
– Петр Андреич, пожалуйте в коляску, – опять начал кучер за нашей спиной.
– Да замолчи ты, вот ей-богу! Поль, я так рад, что тебя повстречал. Вместе поедем. Смотри, домашние за мной целую коляску с дядькой увязали. Мне, право, стыдно так по Москве ехать.
– С чего это? – удивился Листов. – Я тоже, как видишь, в коляске. Знакомься: поручик Берестов.
– Где-то я вас видел, – сказал Вяземский.
– На лошади ты, Петя, никак не доедешь, – сказал Листов. – Не фанфаронь понапрасну. Ты и в седле-то сидеть не умеешь.
– Не умею! – сказал Вяземский. – И стрелять тоже!
– Так что слезай и садись с нами. Лошадь пойдет за тарантасом. А в дороге поменяем экипажи. С подставами, пожалуй, сейчас трудно.
– А у меня готовы подставы, – сказал Вяземский.
Он спешился и втиснулся между нами. Пахнуло духами, свежестью новой одежды, радостной ясностью лица и добродушием.
– Да что у тебя за кивер? – сказал Листов. – Тебя за француза примут.
– Правда? Меня одна графиня и без того почитает французом. Веришь ли? – Вяземский вдруг начал хохотать. – Ар-маном зовет! Ну скажи, Пашенька, какой я Арман с таким свиным рылом.
Листов смотрел на него с улыбкой.
Нелепой одеждой, очками, округлостью лица, всей этой поездкой в Бородино Вяземский сразу напомнил мне Пьера из «Войны и мира». Только Вяземский легче, изящней. В его веселой, слегка дурашливой манере держаться сквозило умное и цепкое внимание, а уголки губ показывали, что ко всему он относится с иронией.
– Второй двенадцатый год, – сказал Листов. – Петя, как думаешь, чем для нас кончится?
– Думаю, тем же, – ответил Вяземский.
Они заговорили об изгнании поляков, о пожаре Москвы.
– Ты что про Кутузова думаешь? – спросил Вяземский.
– Армия верит, – ответил Листов. – Знаешь, что Суворов про старика говорил? «Я Кутузову не кланяюсь. Он один раз поклонится, а сто раз обманет».
– Думаешь, и Бонапарта проведет?
– Посмотрим. Мне все кажется, у старика свое на уме. По войскам разъезжает с таким лицом, будто что-то знает. Одним глазом смотрит, вполуха слушает. Всем видом показывает: говорите, мол, делайте, а я один понимаю, что будет.
– Да, – хмыкнул Вяземский. – Это еще не порука. Мне Барклая жалко.
– Вон, может, в них порука? – Листов кивнул на пылившее впереди ополчение.
– А что им Барклай? Иноземец. Когда Россию за сердце взяли, разве может отвечать иноземец?
– Да какой он иноземец! – воскликнул Вяземский. – Он с рядового в русской армии начал. Любой графский сынок еще пороху не нюхал, а уж капитан, а то и полковник, а он с рядового! У него отец бедный поручик. А кто армию спас?
– Да это все правда, – сказал Листов. – Только другого выхода нет. Я сам слыхал, как Барклая изменником называли. В нем видели всю беду.
– Так-то всегда. – Вяземский завертелся на месте. – Сначала приглашаем со стороны, а потом в морду да в морду!
– Ты, Петя, смотрю, совсем изящный язык позабыл. Русская речь полилась изначальная.
– Привык, – сказал Вяземский. – Я штрафу уже на двести рублей отдал за французский. Теперь все мы до выверта русские. Но погоди, отобьем французов, снова на Европу глазеть станем.
У Москвы-реки мы обогнали ополченцев и по деревянному настилу въехали на Дорогомиловский мост. Берег здесь круто обрывался к реке, толпа любопытных стояла у деревянных перил и смотрела сверху на движение по мосту. Паромный мост лежал плоско, прижавшись к воде. Зыбко подрагивали от колес доски.
– В Воронцове аэростат поднимают сегодня, – сказал Листов.
– Слыхали. – Вяземский вытащил из кармана розовый листок и помахал: – Ловко он забавляется, ничего не скажешь.
Я прочитал:
«Здесь мне было поручено от государя сделать большой шар, на котором пятьдесят человек полетят, куда захотят, по ветру и против ветра, а что от него будет, узнаете и порадуетесь… Я вам заявляю, чтобы вы, увидев его, не подумали, что это от злодея, а сделан он к его вреду и погибели…»
Это была та самая афишка, о которой я сказал в разговоре с Ростопчиным. Содержание некоторых, а в особенности этой, я хорошо знал. Такие афишки Ростопчин печатал небольшим тиражом и развешивал по Москве. С их помощью он пытался укрепить свое влияние среди населения. Писал их собственноручно, сам выдумал для них героя, простака и рубаху-парня Корнюшку Чихирина, который ловко бьет французов и не боится никаких бед. Об афишках судили по-разному. Одних раздражал залихватский псевдонародный тон, другие считали, что они служат на пользу.
– У меня есть дворовый Корней, он читать умеет, – сказал Вяземский. – Я с ним почти в дружбу вошел, говорим запросто. Так он про эти афишки сказал: «Много у вас, господ, крику. Чуть что, горло надрывать. А разве такое сейчас время, чтобы кричать? Теперь поразмыслить надо, да чтоб с умом Россию спасать».
– Это не только про Ростопчина, это про всех нас, – сказал Листов. – Ты посмотри, Петя, сколько грому, сколько красивых жестов. Все форму надели. А пойди на бульвар, смех один – новоиспеченные офицеры кивера, что котелки, все норовят приподнять.
– В меня метишь! – воскликнул Вяземский.
– Да хоть и в тебя. Ты, Петя, знаю, сердиться не будешь, скажи мне толком: зачем в армию едешь? Адъютантом к Милорадовичу! Да чем ты ему поможешь в сражении? Только мешаться будешь, к тебе офицера специально приставят, поскольку ты важная птица да чтоб под ядра не лез. Так вот скажи: куда же вы все, танцоры-гуляки, хорошие приятели, Мамоновы, Салтыковы, Щербатовы, куда же вы скопом ринулись? За славой, что ли? Или так, просто покрасоваться?