Она потребовала свиной печенки, и фрау Глойер пришлось принести ее из холодильника. Мы стояли рядом, возле мясной витрины, и ждали. Как часто я бывала у них в гостях! Меня всегда радушно принимали, она меня обнимала, и смешила, и не смотрела сверху вниз, как мои собственные родители, она меня серьезно воспринимала, с самого начала. Но и к себе ждала такого же уважения.
Я стояла как громом пораженная, не находя слов, с совершенно пустой головой.
— Как поживаете? — наконец выдавила я из себя. «Куда же запропастилась фрау Глойер? Это невыносимо.»
Она обратила на меня тот же взыскательный взгляд, в котором читалась печаль, хотя, может быть, это мне показалось.
— Спасибо, — ответила она.
Не «Спасибо, хорошо» или «Спасибо, плохо», а просто: «Спасибо». Что означало: «Не твое дело. Тебя это больше не касается». Я и сегодня считаю, что она тогда имела в виду именно это.
Наконец подоспела печенка. Фрау Глойер, взвешивая и упаковывая кровавую плоть, решила завязать со мной разговор. Она выпытывала, как дела у моих родителей и у господина Клюге и не боюсь ли я выходить замуж, — дескать, она сама накануне свадьбы неделю от волнения не спала. Я отвечала односложно, изо всех сил стараясь дать ей понять, что мне неприятны ее расспросы, но она трещала не переставая. А рядом стояла фрау Шульц.
Когда она достала кошелек, чтобы расплатиться, я увидела, что она носит с собой фото Додо в возрасте лет тринадцати-четырнадцати: она сидит верхом на дереве, между цветущих веток, и вся сияет, улыбаясь в объектив. Мне стало больно, потому что я точно знала, где был сделан снимок: у нас в саду. Она забралась на Хазельдорфского принца, я потом подарила ей фотографию.
Фрау Шульц направилась наконец к выходу, кивнув мне еще раз, но не сказав на прощанье ни слова. Ее безмолвное неодобрение еще долго преследовало меня. Мне хотелось получить ее прощенье, но я не отваживалась об этом заговорить, даже когда после рождения Фионы пришла к ней с просьбой присмотреть за ребенком. Этот шаг дался мне чертовски тяжело, но я сделала его ради Додо.
Фрау Шульц вела себя очень любезно, но обращалась ко мне на «вы» и говорила деловым тоном, как будто обсуждала детали с сотрудником городского хозяйства, явившимся снимать показания счетчика воды. В глазах ее стояло то же выражение, что и тогда, у мясника Глойера, и оно давило на меня. К тому же меня смущало, что она вышла ко мне, опираясь на палку, — это она-то, в которой всегда горел молодой задор. За несколько недель до того она сломала ногу, я слышала об этом от секретарши Ахима, теннисистки, которая наблюдалась у того же врача, что лечил фрау Шульц. Очевидно, нога срослась неправильно, потому что с тех пор я никогда не видела мать Додо без палки. И никогда с ней больше не разговаривала. Встречаясь на улице, мы просто вежливо раскланивались. Я убедила себя, что мне, как младшей, не следует первой затрагивать эту щекотливую тему. Сегодня мне бы хватило на это мужества, но поздно, с фрау Шульц уже не поговоришь. Разве что с Додо.
— Ну, хорошо, — согласилась я. И быстро, пока кураж не прошел, добавила: — Скажи, Додо…
Она выпустила меня и улыбнулась. Вокруг глаз сразу же образовалась тысяча мелких морщинок. Но ей идет.
— Что тебе сказать?
— Скажи, ты простила мне Ахима? Только честно.
Ее улыбка улетучилась. Она уставилась на меня долгим взглядом, точь-в-точь как ее мать когда-то. Мне стало гадко, но все-таки я рада, что спросила. Вот только почему она не отвечает?
— Додо, — осторожно начала я, — я понимаю, это дело давнее, но, может, стоит еще раз…
— Зачем ворошить старое дерьмо? — махнула она рукой. — Прошлогодний снег. — Она повернулась и шагнула к двери.
Этого мне недостаточно.
— Ты мне не ответила, — не сдавалась я. — Я хочу, чтобы ты мне прямо сказала…
Она замерла, сжимая дверную ручку.
— Боже мой, Нора, — нетерпеливо проговорила она, — мне нечего прощать тебе, давно уже нечего. В восемь в вестибюле, о’кей? — И ушла.
Мне полегчало. С одной стороны. Несмотря на то, что меня что-то грызет изнутри. Почему она меня так резко отшила? Обернулась мимоходом, стоя в дверях? Почему у меня такое чувство, как будто она не сказала мне правду?
Клер
Китайский ресторан оказался дешевым кабаком для туристов. Возле входа посетителей встречал пузатый будда из папье-маше с вмонтированным в него истрепанным «смеховым мешком»: постучишь по золоченому брюху и услышишь подобие хриплого смеха. Естественно, нам стоило немалого труда оторвать от него Додо, у которой всегда была слабость к безвкусице. Внутри обязательные драконы на стенах, пыльные красные фонари и меню в засаленной обложке. Почему мы не пошли во французский ресторан? Или в любой другой, все равно, только не в китайский.
И вот оно опять. Хенли-на-Темзе, август 84-го, тот дорогой ресторан, изыски кантонской кухни. Мы знали друг друга лишь пару месяцев и впервые вместе отправились в путешествие, совершенно спонтанно, он это умел. Вечером в пятницу побросали в чемодан кое-какие шмотки, сели в машину и покатили на северо-запад, просто так, куда глаза глядят. Идея махнуть в Англию пришла нам уже в Кале, в четыре утра. Первым же паромом мы прибыли в Дувр, где завтракали fish and chips.[11] Еще через три дня, в том самом китайском ресторане в Хенли, он сделал мне предложение. Когда он это сказал, у меня был полный рот crispy duck,[12] и я совершенно оторопела, хотя, разумеется, я в жизни ничего так не хотела. Как жаль, что я не помню, какие именно слова он тогда говорил, Филипп не умел красиво объясняться в любви. Все, что осталось у меня в памяти от его предложения, — это вкус жареной утки, который с тех пор прочно ассоциируется у меня с мгновениями переполнявшего меня счастья. И в то же время — с моим провалом.
Наконец-то, думала я тогда, для меня наступает настоящая жизнь. Мне казалось, я только начинаю жить, потому что до сих пор не жила, а словно брела по бескрайней пустыне в надежде припасть к источнику. Мое существование у Баке, состоявшее из ужаса и лжи, существование, из которого я так мечтала вырваться; потом бесконечная учеба, инфантильные сокурсники, долгие бессонные ночи в сырой комнате под крышей и беспредельное одиночество — за все годы студенчества мне так и не удалось ни с кем подружиться по-настоящему, и я знала, что сама в этом виновата: виноваты моя пугливая молчаливость, мои страхи.
Получив диплом, я хотела уехать в Западный Берлин, где Додо получила работу на киностудии. У нее дела шли блестяще, и я надеялась некоторое время пожить у нее, поискать работу. Я понимала, что должна как можно скорее начать зарабатывать, чтобы положить конец ежемесячным переводам из Пиннеберга. Сюзанна еще трижды присылала мне деньги — без комментариев, и трижды я так же, без комментариев, возвращала их обратно. Потом переводы прекратились. Без комментариев.
Всего за несколько недель моя жизнь совершенно изменилась, и все произошло сразу: я познакомилась с Давидом, который предложил мне работу в своей галерее и заработок, о котором я не могла и мечтать, я нашла небольшую квартиру с балконом — при тогдашнем дефиците жилья! — и на вернисаже встретила Филиппа. Дипломированный архитектор, респектабельный, интеллигентный, он происходил из большой, во всяком случае по моим представлениям, семьи, его отец был детский врач, и Филипп рос вместе с братьями и сестрами на просторной вилле в Богенхаузене — фешенебельный район, дом с парком, спускающимся к Изару, — за ним ухаживал садовник. И вот Филиппу понравилась я.
Сначала я ему не поверила. Он ухаживал за мной несколько недель, прежде чем я согласилась куда-нибудь с ним пойти. Чего он от меня хочет, недоумевала я, что я могу ему предложить? Ну, внешность, ну, степень магистра искусствоведения, но это все. Ни остроумия, ни общительности, ни веселого нрава. Филиппу приходилось со мной нелегко, но он был терпелив, внимателен и никогда на меня не давил. Особенно ему нравились мои волосы, иногда он укрывал ими лицо, как платком, когда мы спали рядом.