Лучше всего можно познакомиться с долиной, обозревая ее с вершин холмов, которые ее окружают, – неблагоприятным для этого временем является, пожалуй, только пора летних засух. Но блуждать без проводника по уединенным ее уголкам в плохую погоду – значит почти, наверное, возненавидеть эти узкие, извилистые и грязные тропы.
Эта плодородная и защищенная область, где поля никогда не бывают сожжены солнцем, а источники никогда не пересыхают, ограничена с юга крутым меловым кряжем с вершинами Хэмблдон-Хилл, Балбэрроу, Нетлком-Таут, Догбери, Хай-Стой и Баб-Даун. Путник с побережья, пройдя десятка два миль на север по известковым холмам и пашням и достигнув края одного из этих обрывов, с изумлением и восторгом созерцает раскинувшуюся у его ног, словно карта, страну, совсем непохожую на ту, которую он миновал. Позади него – пологие холмы, поля, залитые солнцем, такие обширные, что пейзаж кажется ничем не обрамленным; дороги там белы, живые изгороди низки и ветки их кустов густо переплелись, воздух бесцветен. А здесь, в долине, мир словно построен по меньшему и более изящному масштабу: поля невелики, и с высоты окаймляющие их живые изгороди кажутся сеткой из темно-зеленых нитей, растянутой на светло-зеленой траве. Воздух внизу дремотен и так густо окрашен лазурью, что средний план, говоря языком художников, также принимает синеватый оттенок, а дальше, на горизонте, темнеют глубокие ультрамариновые тона. Пахотной земли мало, и почти везде раскинулась широкая пышная мантия из травы и деревьев, одевающая более низкие холмы и долины, замкнутые высокими холмами. Такова долина Блекмур.
Местность эта представляет не только топографический, но и исторический интерес. В былые времена долина называлась Лесом Белого Оленя, и с ней связана любопытная легенда, повествующая о том, как в царствование короля Генриха III неким Томасом де Линдом был убит великолепный белый олень, которого загнал, но пощадил король, – и наказанием за это был высокий денежный штраф. В ту пору и до сравнительно недавнего времени здесь были дремучие леса. И по сей день виднеются еще следы их: склоны долины кое-где одевает дубняк и сосновые рощи, а на пастбища бросают тень огромные дуплистые деревья.
Леса исчезли, но сохранились некоторые древние обычаи, родившиеся под их сенью; многие из них, однако, либо видоизменились, либо существуют в замаскированной форме. Пляску Майского дня, например, можно было наблюдать в день, о котором идет речь, под видом клубного праздника, или «клубного гулянья», как называли его в тех краях.
Обычай этот ревностно соблюдался молодежью Марлота, хотя истинный его смысл был неведом участникам церемонии. Особенность этого праздника заключалась не столько в самой процессии и плясках, сколько в том, что в процессии участвовали одни женщины. В мужских клубах такие празднества устраивались чаще, хотя и выходили из моды; но природная ли робость слабого пола или саркастическое отношение родственников-мужчин лишило те женские клубы, какие еще существовали (если имелись таковые, кроме клуба марлотского), блеска и веселья. Только клуб в Марлоте еще организовывал празднества в честь местной Цереры. В течение столетий он устраивал шествия – еще с тех пор, когда был не клубом, а своеобразным женским орденом, – и продолжает устраивать их и по сей день.
Все участницы процессии были одеты в белые платья – веселый пережиток далеких дней, когда беззаботность и май были синонимами, – дней, предшествовавших тому времени, когда привычка заглядывать далеко вперед стерла яркость эмоций. Сначала, построившись попарно, они обошли вокруг деревни. Идеал и реальность слегка повздорили, когда солнце осветило шествие и фигуры четко выделились на фоне зеленых изгородей и домов, обвитых ползучими растениями, ибо, хотя все участницы процессии одеты были в белые платья, здесь не было двух одинаковых белых тонов. Иные платья сияли снежной белизной, в других проглядывал синеватый оттенок, тон третьих, облекавших особ постарше (и, быть может, пролежавших сложенными много лет), казался желтовато-мертвенным, и сшиты они были по моде времен Георгов.
Однако этих женщин и девушек отличало не только белое платье: каждая из них несла в правой руке жезл – ивовый прут, с которого была содрана кора, – а в левой букетик белых цветов. И каждая должна была сама снять кору с прута и выбрать цветы для букета.
В процессии участвовало несколько женщин средних лет и даже пожилых, – их серебряные жесткие волосы и морщинистые лица, исхлестанные временем и невзгодами, странно не вязались с окружающим весельем, вызывая если не насмешку, то, во всяком случае, – глубокую жалость. В сущности, о каждой из этих женщин, отягченных заботами и опытом, – о каждой женщине, чьи годы приближают ее к возрасту, о котором она скажет: «Он не дает мне радости», можно было бы узнать и рассказать гораздо больше, чем о молодых их товарках. Но оставим пожилых ради тех, в чьих жилах кровь пульсирует быстро и жарко.
Молодые девушки были здесь в большинстве, и роскошные их волосы отливали в лучах солнца золотыми, черными и каштановыми тонами. У одних были красивые глаза, у других – красивый нос или красивый рот и фигура, но почти никто из них не обладал всем этим одновременно. Было заметно, что, выставляя себя напоказ, они нарочно сжимают сурово губы, не умеют нести голову высоко и не могут стереть с лица смущение, – это были настоящие деревенские девушки, непривычные к тому, чтобы на них глазели.
Их всех равно пригревало солнце, но у каждой было и свое маленькое солнышко, в лучах которого грелась душа: какая-нибудь мечта, привязанность, фантазия или хотя бы туманная, слабая надежда, которая, не получая пищи, чахла, быть может, но продолжала жить, как живут надежды. И потому все были беззаботны, а многие веселы.
Они обошли трактир «Чистая капля» и уже сворачивали с большой дороги к воротам, чтобы выйти на луг, когда одна из женщин воскликнула:
– Господи помилуй! Смотри-ка, Тэсс Дарбейфилд, уж не твой ли это отец едет домой в карете?!
Услышав это восклицание, одна молоденькая участница процессии повернула голову. Это была красивая девушка, быть может, не более красивая, чем некоторые другие, но подвижный алый рот и большие невинные глаза подчеркивали ее миловидность. Волосы она украсила красной лентой и среди женщин, одетых в белое, была единственной, которая могла похвастаться таким ярким украшением. Оглянувшись, она увидела, что Дарбейфилд едет по дороге в фаэтоне, принадлежащем «Чистой капле», которым правит кудрявая мускулистая девица с засученными выше локтя рукавами. Девица эта была веселой служанкой трактира и, исполняя свою роль фактбтума, превращалась иногда в конюха и грума. Дарбейфилд, откинувшись на спинку сиденья и блаженно закрыв глаза, помахивал рукой и медленно тянул речитативом:
– У – меня – в Кингсбире – есть – большой – семейный – склеп – и – рыцари – предки – лежат – там – в свинцовых – гробах!
Члены клуба захихикали – все, кроме Тэсс, которую, казалось, в жар бросило оттого, что ее отец служит предметом насмешек.
– Он устал, вот и все, – поспешно сказала она, – и договорился, что его подвезут, потому что наша лошадь должна сегодня отдыхать.
– Ну и простушка же ты, Тэсс! – отозвались ее товарки. – Он хлебнул сегодня на базаре. Ха-ха!
– Слушайте, я ни шагу не ступлю дальше, если вы будете над ним смеяться! – крикнула Тэсс, и румянец, горевший на ее щеках, разлился по лицу и шее. На глазах у нее показались слезы, и она отвернулась. Товарки, заметив, что обидели ее, не сказали больше ни слова, и процессия продолжала путь. Гордость не позволила Тэсс оглянуться еще раз, узнать, о чем, собственно, говорил ее отец; и она шла вместе с процессией к лугу, где должны были начаться танцы. Но когда они пришли к этому месту, Тэсс уже обрела утраченное душевное равновесие и, похлопывая свою соседку ивовым прутом, болтала, как всегда.
В эту пору жизни Тэсс Дарбейфилд была лишь сосудом эмоций, не окрашенных опытом. Хоть она и училась в сельской школе, но не совсем отделалась от местного произношения, – а для диалекта этой области характерным являлось злоупотребление звуком «э», правда, не уступающим по выразительности ни одному другому в человеческой речи. Пухлые алые губы, с которых столь часто срывался этот звук, еще не были твердо очерчены, и когда девушка, умолкая, сжимала их, нижняя губа чуть-чуть приподымала верхнюю.