— Взгляни на черный шар Смерти. Посмотри, как он лежит рядом с Надеждой на линии между Словом и Тьмой. Твоя величайшая битва состоится там, где покоится твое сердце, и проиграв ее, ты проиграешь все.
Лимаал Манделла снова расхохотался. Он хлопнул себя по карману рубашки.
— Мое сердце, старик, в моей груди. Это единственное место, где оно покоится. Во мне.
— Отменно сказано.
Лимаал Манделла раскрутил черный шар Смерти кончиком пальца.
— Что ж, мы все умрем, и никому не дано выбрать время, место и способ смерти. Спасибо вам за предсказание, господин О'Рурк, но я сам построю свою судьбу — на шарах. Снукер — игра для рационалистов, а не мистиков. Скажи, не слишком ли глубокомысленно для девятилетнего? Но ты играл хорошо, ты играл лучше всех. Однако девятилетнему пора отправляться в постель.
Он вышел, а Трюкач О'Рурк собрал свои магические шары и гадальную ткань.
После этого вечера Лимаал Манделла уверился в своем величии. Несмотря на то, что из рационализма он не поверил щедрым посулам шаров, в глубине души он уже видел свое имя начертанным среди звезд и стал играть не на любовь или деньги, но на силу. Его слава крепла всякий раз, когда он разносил какого‑нибудь заезжего геолога, геофизика, ботаника, патоботаника, почвоведа или метеоролога. Выигранные деньги ничего не стоили, он привык выставлять выпивку всем присутствующим. Весть о Лимаале Манделле распространилась по железной дороге — легенда о парне из Дороги Отчаяния, которого нельзя победить в его родном городе. Поток юных охотников за головами, горящих желанием низвергнуть легенду, не иссякал, а только ширился с каждым новым поражением. Как планеты из его детских кошмаров, катящиеся шары сокрушали всех соперников Лимаала Манделлы.
Как‑то ранним утром, в его десятый день рождения, в день совершеннолетия, когда очередную победу на зеленом поле скрыл наброшенный на него чехол, а стулья отправились кверху ножками на столы, Лимаал Манделла подошел к Персис Оборванке.
— Мне нужно большего, — сказал он ей, моющей стаканы. — Должно быть что‑то большее, что‑то далеко отсюда, где огни ярче, музыка громче, а мир не закрывается в три часа три минуты. И я этого хочу. Бог мой, я хочу этого больше всего на свете. Я хочу повидать мир и показать ему, насколько я хорош. Где‑то там есть ребята, которые сталкивают миры, как бильярдные шары — и я хочу сразиться с ними, поставить свое искусство против их. Я хочу убраться отсюда.
Персис Оборванка поставила стакан и долго смотрела в предутреннюю мглу. Она помнила, каково это — оказаться запертой в маленькой, унылой дыре.
— Я знаю. Я знаю. Но выслушай вот что, один раз. С сегодняшнего дня ты мужчина и хозяин своей судьбы. Ты решаешь, куда она тебя поведет. Лимаал, мир примет любую форму, какую тебе захочется.
— Ты хочешь сказать — уходить?
— Уходи. Уходи сейчас, пока не передумал, пока не прошло настроение. Боги, как бы мне хотелось набраться храбрости и уйти с тобой.
В глазах хозяйки бара стояли слезы.
Тем же утром Лимаал Манделла упаковал в маленький заплечный мешок одежду, спрятал в ботинок восемьсот долларов и засунул в чехол два кия. Он написал записку родителям и прокрался к ним в спальню, чтобы оставить ее у кровати. Он не просил прощения, только понимания. Он увидел подарки, которые отец и мать приготовили ему ко дню рождения и заколебался было, но вышел, глубоко, спокойно вдохнув. На бодрящем морозце, под усыпанным звездами небом он дождался ночного почтового на Белладонну. К рассвету он был за полконтинента от Дороги Отчаяния.
28
Она никогда не мылась. Она никогда не стригла волосы. Ее ногти закручивались на концах, волосы свисали до талии сальной неопрятной косой. На голове, а также в паху и в вонючих, слипшихся от поту колтунах под мышками гнездились легионы паразитов. Все ее тело покрывали зудящие язвы, но она никогда не чесалась. Это означало бы капитуляцию перед телом.
Она объявила своему телу войну в десятый день рождения. Это был день, когда ушел Лимаал. Кленовый кий, сделанный отцом, стоял, завернутый в ткань, у кухонного стола. Когда наступил вечер и стало ясно, что Лимаал не вернется, его засунули в буфет, а буфет заперли и забыли. Затем Таасмин в одиночку отправилась на красные утесы, чтобы еще раз посмотреть, какой формы мир. Она стояла на границе Великой Пустыни, позволяя ветру бичевать ее, и пыталась узнать у нее, каково это — быть женщиной. Ветер, не знавший отдыха, вцепился в нее, словно она была воздушным змеем и ее следовало унести на небо.
Она осознала, что ей бы это понравилось. Она хотела бы, чтобы духовный ветер унес ее прочь, как бумажный пакет, как клочок израсходованной человечности, смел ее с пылающей сухой земли в небо, наполненное ангелами и орбитальными аппаратами. Она чувствовала, что плывет, поднимается в потоке божественного ветра, и в панике зовет брата в сердце своем, но близость ушла — натянулась на переломе, распалась, ушла. Равновесие близнецов было разрушено. Мистицизм сестры не управлял более рационализмом брата: как аппараты, потерявшие связь, они уплывали по отдельности в пространство. Ничем не сдерживаемый мистицизм хлынул в пустоты, образовавшиеся в уме Таасмин после исчезновения брата, и превратил ее в создание из чистейшего света: белого, сияющего извечного света, фонтанирующего в небеса.
— Свет, — прошептала она. — Мы суть свет, из света мы вышли и в свет возвращаемся. — Она открыла глаза и всмотрелась в красную пустыню и припавший к ней уродливый городок. Она осмотрела свое тело, ставшее теперь женским, и возненавидела его округлую плавность и мускулистую гладкость. Эти бесконечные вожделения, неутоляемые аппетиты, слепое равнодушие ко всему, кроме себя самое, вызывали у нее отвращение.
Потом Таасмин Манделла как бы услышала голос, принесенный ветром из дальней дали, из‑за пределов времени, из‑за границ пространства, и голос кричал: — Умерщвление плоти! Умерщвление плоти!
Таасмин Манделла, как эхо, повторила этот крик и объявила войну собственному телу и материальности мира. В тот вечер и в том месте она сбросила одежды, искусно сотканные Евой Манделлой для любимой дочери. Она ходила босая, даже когда дождь превращал улицы в реки жидкой грязи или мороз сковывал землю. Она пила дождевую воду из бочки, ела овощи прямо с земли и спала под шелковичными деревьями в компании лам. Послеобеденные часы, когда другие горожане наслаждались сиестой, она проводила, скорчившись на раскаленных утесах Точки Отчаяния, растворившись в молитве, не замечая солнца, выдубившего ее кожу и сжегшего волосы до цвета голых костей. Она медитировала на житие Катерины Тарсисской, пустившейся на поиски духовного в языческую мирскую эпоху, которые привели ее к отказу от человеческой плоти и слиянию с душами машин, строящих мир. Умерщвление плоти.
Таасмин Манделла покинула область человеческого. Родители не могли тронуть ее, попытки Доминика Фронтеры призвать к скромности игнорировались. Имела значение только внутренняя симфония, каскад божественных голосов, указывающих путь сквозь завесу плоти к райским вратам. Этим путем до нее уже прошла Благословенная Госпожа, и если для нее он пролегал под исполненными отвращения взглядами новых жителей Дороги Отчаяния, фермеров, владельцев магазинов, механиков и служащих железной дороги — значит, такова цена. Они видели ее уродство, эти незнакомцы из Железной Горы и Ллангоннедда, Нового Мерионедда и Великой Долины, они перешептывались у нее за спиной. Она видела в себе красоты, невыразимую словами, красоту духа.
В один прекрасный июльский день, когда солнце висело в самом зените, а полуденный жар раскалывал гальку и черепицу, к Таасмин Манделле, подобно голой птице примостившейся на красных утесах, явился потный и запыхавшийся Доминик Фронтера.
— Так дальше продолжаться не может, — сказал он ей. — Город растет, новые люди прибывают постоянно — Мерчандени, сестры Пентекост, Чаны, Ахемениды, Смиты: что они могут подумать о месте, в котором девочки… женщины разгуливают посреди бела дня голые и притом воняют, как целый свинарник? Так дело не пойдет, Таасмин.