Тепло весна-красна несет,
Луг зеленеет, луг цветет,
И я пою и слез не лью:
Тебя я больше не люблю!
Гей-гу!
«Да, бас у него отменный, – подумал Поланецкий, приостанавливаясь и переведя дух, – но чем это он так стучит, черт его дери?»
Преодолев еще несколько ступенек и пройдя коридорчик, он понял причину этого стука: за открытой дверью в обтягивающей атлетический торс сетчатой рубашке появился Свирский с чугунными гирями в руках.
– Кого я вижу! – вскричал Свирский, опуская гири на пол. – Извините, не одет, гимнастикой вот немного занимался. Вчера заходил к вам, да не застал. Привез я нашего бедного Букация! А хата-то готова для него?
– Гробница уже две недели ждет, – ответил Поланецкий, пожимая ему руку. – И крест поставлен. Рад вас приветствовать в Варшаве! Жена сказала мне, что гроб уже на Повонзках.
– Да, стоит пока в кладбищенской часовне. А завтра похороним.
– Хорошо. Сегодня же переговорю с ксендзами и уведомлю знакомых. А что там Васковский поделывает?
– Собирался вам написать. Из Рима его прогнала жара, и он знаете куда поехал? К младшим арийским братьям европейцев. Месяца два будет по этим местам путешествовать, так он сказал. Сам хочет убедиться, готовы ли они исполнить историческую миссию, которую он им предназначил. В Анкону поехал, Фиуме и так далее!..
– Бедный старикан! Боюсь, как бы его не постигло новое разочарование.
– Весьма возможно. Над ним и так уже смеются. Не знаю уж, способны ли арии воплотить в жизнь его идею, но сама она до того необычна, по-христиански благородна, что, ей-богу, только такой человек и мог до нее додуматься. С вашего разрешения я оденусь. У вас тут жарко, почти как в Италии, гимнастикой лучше в одной рубашке заниматься.
– Лучше всего в такую жару вообще не заниматься, – отозвался Поланецкий и прибавил, глядя на его руки: – Вас за деньги можно показывать.
– А что, важные бицепсы? – сказал Свирский. – А дельтовидные мышцы? Посмотрите! Мускулатура – моя гордость. Букацкий говаривал, мол, бездарью меня обозвать всякий волен, зато никто не посмеет усомниться, что я одной рукой сто кило подыму и из десяти выстрелов десять раз попаду в цель.
– И чтоб никто такие мускулы не унаследовал!..
– Эхма! Что поделаешь! Боюсь бессердечных женщин, ей-богу, боюсь! Найдите мне вторую такую же, как ваша жена, и женюсь, не раздумывая ни минуты. Ну да ладно!.. Так, кого вам пожелать – сына или дочку?
– Дочку, дочку!.. Потом пускай идут сыновья, но первая пусть будет дочка.
– А когда ожидаете?
– Как будто в декабре.
– Ну и с богом. Жена ведь ваша здорова, так что опасаться нечего.
– А правда, она очень изменилась?
– Да, она иначе выглядит, но дай бог всякой так выглядеть! Какое лицо! Будто с картины Боттичелли! Честное слово! Помните его «Мадонну с младенцем и ангелами», на вилле Боргезе? Есть там среди ангелов одна головка, склоненная, в венке из лилий, так вот, у вашей жены такое же выражение, в точности. Вчера я просто умилился, до чего поразительное сходство. – Он зашел за ширму одеться. – Вот вы спрашиваете, почему я не женюсь. Знаете почему? Все напоминаю себе (как Букацкий говорил), что у меня мускулы крепкие, язык острый, а сердце мягкое. Да, мягкое до того, что имей я такую жену, как пани Марыня, и будь она в таком положении, то, ей-богу, не знаю, что бы и делал. На коленях ползал перед ней или челом бил – или в красный угол поставил, как икону, и молился бы на нее, видит бог, не знаю!
– Э, – засмеялся Поланецкий, – это так кажется только… до свадьбы, а потом избыток чувств умеряется привычкой.
– Не знаю. Может, я только такой дурак.
– Знаете что? Вот родит Марыня и пускай вам подыщет жену себе под стать.
– Идет! – крикнул Свирский из-за ширмы. – Verbum![59] Вверяюсь пани Марыне и, как она скажет: «Женись», – женюсь с закрытыми глазами. – И, выйдя еще без сюртука к Поланецкому, повторил: – Идет! Кроме шуток!.. Лишь бы она согласилась.
– Женщины любят сватать, – отвечал Поланецкий. – Видели бы вы, на какие уловки пускалась Основская, чтобы панну Кастелли выдать за нашего Завиловского! И Марыня моя тоже взялась помогать, даже удерживать ее пришлось. Дай им только волю!
– Я вчера с ним познакомился у вас. Очень приятный молодой человек. Печать таланта на лице, с первого взгляда видно. А профиль какой! Линия лба мягкая, как у женщины, и волевой подбородок. Берцовые кости длинны немного и коленные суставы, пожалуй, тяжеловаты, но голова – великолепная!
– Это наш общий любимец в конторе, и стоит того: такой открытый, честный нрав.
– Ах, вот как! Значит, он у вас служит? А я-то думал, он из тех Завиловских, богачей, – мне доводилось встречать за границей одного старика, большого оригинала.
– Это родственник его, – сказал Поланецкий. – Наш Завиловский беден, как церковная мышь.
– Как же, как же! Старик Завиловский с дочкой, единственной наследницей миллионного состояния! – засмеялся Свирский. – Колоритная фигура! Во Флоренции и в Риме с полдюжины разорившихся итальянских графов вокруг барышни увивалось, а старик: «Не отдам дочь за иностранца, никудышный, говорит, народишко!» Вообразите, он нас, поляков, ставит выше всех, а самих Завиловских, наверно, и того выше. Однажды он так выразился: «Толкуйте себе что угодно, но я немало по свету поездил, сапоги мне и немцы, и французы, и итальянцы чистили, а я вот никому не чистил – и не буду!»
– Хорош гусь! – рассмеялся Поланецкий. – В его представлении, значит, чистка сапог – вопрос не социальный, а национальный.
– Ну да. Считает, что господь бог другие нации создал, чтобы сапоги чистить шляхтичу из-под Кутна, если тому вздумается за границу поехать. А как старик насчет женитьбы молодого родственника – не морщится? Броничи для него всегда, насколько я знаю, мелкой сошкой были.
– Может, и морщится, да они недавно с нашим Завиловским познакомились, а до этого даже не встречались никогда; наш гордец не хотел перед богатым родственником заискивать.
– Это в его пользу говорит. Только бы его выбор удачным оказался…
– А что? Вы знакомы ведь с панной Кастелли. Что она из себя представляет?
– Знаком-то знаком, только вот в барышнях этих не очень разбираюсь. Разбирайся я, не ходил бы до сорока в холостяках… Все они милые, все умеют нравиться. Но поглядишь, во что иные из этих очаровательных созданий замужем превращаются, – и ни одной больше не веришь. Но я и сам не рад: не будь у меня охоты жениться – плюнул бы, и вся недолга, а то ведь есть охота! Ну, что я могу сказать? Что все они корсет носят, мне известно, а вот есть ли сердце под ним, черт их знает! А в панну Кастелли я еще и влюблен был; я ведь во всех влюблялся. Но в нее, пожалуй, больше, чем в остальных.
– Ну и что? Почему не женились на ней?
– Женишься, черта с два! У меня тогда ни денег, ни имени не было, я еще в люди не выбился, а таких больше всего и чураются те, которые сами недавно выбились. Ну, я и побоялся, что Броничи эти кислую мину скорчат, да и в панне Линете не был уверен и отступился.
– Но Завиловский тоже беден.
– Зато знаменит и к тому же родственником доводится старику, а это кое-что значит. Кто у нас старика Завиловского не знает? Что же до меня, то, откровенно говоря, к Броничам у меня до того душа не лежала, что я решил махнуть рукой на это дело.
– Так вы и покойного Бронича знали? Не думайте, что я из пустого любопытства – я из-за нашего Игнасика.
– Господи, кого я только не знал! Я и госпожу Кастелли знал, Линетину матушку. Я ведь двадцать четыре года в Италии провел, и на самом деле мне не сорок – это я просто округляю, – а все сорок пять. Был и с самим Кастелли знаком. Кстати, неплохой был человек. Я их всех знал. Что вам еще про них сказать? Госпожа Кастелли экзальтированная была особа и отличалась тем, что стриглась коротко, одевалась всегда неряшливо и у нее был нервный тик. Сестру ее, пани Бронич, вы и сами знаете.