– Братья шляхтичи! Генерал Виттенберг просит нас сегодня в свой стан на пир, дабы мы за чарами заключили братский союз с храбрым народом.
– Vivat Виттенберг! Vivat, vivat, vivat!
– А затем, – прибавил воевода, – мы разъедемся по домам и с Божьей помощью начнем жатву с мыслью о том, что в нынешний день мы спасли отчизну.
– Грядущие века воздадут нам справедливость! – сказал Радзеёвский.
– Аминь! – закончил воевода познанский.
Но тут он заметил, что множество глаз устремились куда-то поверх его головы.
Он повернулся и увидел своего шута, который, встав на цыпочки и держась рукою за дверной косяк, писал углем на стене дома, над самой дверью:
«Mane – Tekel – Fares».[26]
Небо покрылось тучами, надвигалась гроза.
Глава XI
В деревне Бужец, лежащей в Луковской земле, на границе воеводства Подлясского, и принадлежавшей в ту пору Скшетуским, в саду, который раскинулся между домом и прудом, сидел на скамье старик; в ногах у него играли два мальчика: один пяти, другой четырех лет, черные и загорелые, как цыганята, румяные и здоровые. Старик с виду тоже был еще крепок, как тур. Годы не согнули его широких плеч; глаза, верней, один глаз, так как на другом у него было бельмо, светился благодушием; борода побелела, но с виду старик был бравый, с румяным, кипящим здоровьем лицом, украшенным на лбу широким шрамом, сквозь который проглядывала черепная кость.
Оба мальчика, ухватившись за ушки его сапог, тянули их в разные стороны, а он глядел на пруд, озаренный солнечными лучами, в котором то и дело всплескивали рыбы, возмущая зеркальную гладь.
– Рыбы играют, – ворчал он про себя. – Небось еще получше заиграете, как воду спустят или стряпуха возьмется чистить вас ножом.
Тут он обратился к мальчикам:
– Отвяжитесь вы, сорванцы, и смотрите мне, оторвет который ушко, так я ему все уши оборву. Экие осы! Ступайте вон кувыркаться на траве и оставьте меня в покое! Ну, тебе, Лонгинек, я не удивляюсь, ты еще мал, но Яремка должен уже быть поумней. Вот возьму да и брошу надоеду в пруд!
Но мальчики, видно, совсем завладели стариком, потому что ни один из них не испугался его угрозы; напротив, старший, Яремка, начал еще сильнее тянуть голенище за ушко, затопал ногами и закричал:
– Ну, дедушка, давай поиграем, ты будешь Богун и украдешь Лонгинка!
– Отвяжись ты, жук, говорю тебе, сопливец, карапуз ты этакий!
– Ну, дедушка, ты будешь Богун!
– Я тебе задам Богуна, вот погоди, позову мать!
Яремка поглядел на дверь, которая вела из дома в сад, но, увидев, что она затворена и матери нигде нет, повторил в третий раз, подняв мордашку:
– Ну, дедушка, ты будешь Богун!
– Замучают меня эти карапузы, право! Ладно, я буду Богун, но только в последний раз. Наказание Господне! Только, чур, больше не надоедать!
С этими словами старик, кряхтя, поднялся со скамьи, схватил вдруг маленького Лонгинка и с диким криком понесся по направлению к пруду.
Однако у Лонгинка был храбрый защитник в лице Яремки, который в таких случаях назывался не Яремкой, а паном Михалом Володыёвским, драгунским ротмистром.
Вооруженный липовым прутом, заменявшим в случае надобности саблю, пан Михал пустился опрометью за тучным Богуном, тотчас догнал его и стал безо всякой пощады хлестать по ногам.
Лонгинек, игравший роль мамы, визжал, Богун визжал, Яремка-Володыёвский визжал; но отвага в конце концов победила, и Богун, выпустив из рук свою жертву, бросился бегом снова под липу и, добежав до скамьи, повалился на нее, еле дыша.
– Ах, разбойники!.. – повторял он только. – Просто чудо будет, коли я не задохнусь!..
Однако его мученья на этом не кончились: через минуту явился Яремка, раскрасневшийся, с растрепанной гривой, похожий на маленького задорного ястребка, и, раздувая ноздри, стал еще больше приставать к старику:
– Ну, дедушка, ты будешь Богун!
После долгих упрашиваний оба мальчика торжественно поклялись, что теперь это уж наверняка в последний раз, и история повторилась сначала с теми же подробностями. Потом старик уселся с обоими мальчиками на скамью, и тут Яремка опять к нему привязался:
– Дедушка, скажи, кто был самый храбрый?
– Ты, ты! – ответил старик.
– Вырасту, стану рыцарем!
– Непременно, хорошая у тебя кровь, солдатская. Дай-то Бог, чтобы ты был похож на отца, был бы ты тогда храбрец и меньше бы надоедал. Понял?
– Скажи, дедушка, сколько батя убил врагов?
– Я тебе сто раз уже говорил. Скорее листья перечтешь на этой липе, чем всех тех врагов, которых мы с вашим отцом истребили. Будь у меня столько волос на голове, сколько я один их уложил, луковские цирюльники богатство бы нажили на подбривке одной моей чуприны. Будь я проклят, если совр…
Тут Заглоба, – а это был он, – спохватился, что не годится при младенцах ни заклинать, ни проклинать, и хотя, за отсутствием других слушателей, он любил и детям рассказывать о своих старых победах, однако же примолк на этот раз, потому что рыба в пруду стала всплескивать с удвоенной силой.
– Надо велеть садовнику, – сказал старик, – на ночь верши поставить; много хорошей рыбы сбилось у самого берега.
Но тут отворилась дверь из дома в сад, и на пороге показалась женщина, прекрасная, как полуденное солнце, высокая, сильная, черноволосая, с темным румянцем на щеках и бархатными глазами. Третий мальчик, трехлетний, черный, как агат, держался за ее подол; прикрыв глаза рукою, она стала всматриваться в тот угол сада, где росла липа.
Это была Елена Скшетуская, урожденная княжна Булыга-Курцевич.
Увидев под липой Заглобу с Яремкой и Лонгинком, она сделала несколько шагов ко рву, наполненному водой, и крикнула:
– Эй, хлопцы! Вы там, верно, надоедаете дедушке?
– Вовсе не надоедают! Они очень хорошо себя вели, – ответил Заглоба.
Мальчики подбежали к матери, а она спросила у старика:
– Батюшка, ты чего хочешь сегодня выпить: дубнячка или меду?
– На обед была свинина, вроде бы медку лучше.
– Сейчас пришлю. Только не дремли ты на воздухе, непременно схватишь лихорадку.
– Сегодня тепло и ветра нет. А где же Ян, доченька?
– Пошел на ток.
Елена Скшетуская называла Заглобу отцом, а он ее доченькой, хотя они вовсе не были родственниками. Ее семья жила в Приднепровье, в бывшем княжестве Вишневецком, а откуда он был родом, про то знал один только Господь Бог, потому что сам он рассказывал об этом по-разному. Но когда она была еще девушкой, Заглоба оказал ей большие услуги и не раз спасал ее от страшных опасностей, поэтому и она, и ее муж почитали его как отца, да и вся округа очень старика уважала и за острый ум, и за необычайную храбрость, которую он много раз показал в казацких войнах.
Имя его было славно во всей Речи Посполитой, сам король любил его россказни и острые шутки, и вообще о нем больше говорили, чем даже о самом Скшетуском, хотя Скшетуский в свое время вырвался из осажденного Збаража и пробился сквозь толпы казацких войск.
Через минуту после ухода Елены казачок принес под липу сулейку и кубок. Пан Заглоба налил, затем закрыл глаза и с превеликим удовольствием отведал медку.
– Знал Господь Бог, для чего пчел сотворил! – пробормотал он себе под нос.
И стал медленно попивать медок, глубоко при этом вздыхая и поглядывая и на пруд, и на дубравы, и боры, что тянулись по ту сторону пруда, далеко-далеко, насколько хватает глаз. Был второй час пополудни, на небе ни облачка. Липовый цвет бесшумно опадал на землю, а в листве распевала целая капелла пчел, которые тут же стали садиться на края кубка и собирать сладкую жидкость мохнатыми лапками.
С отдаленных, окутанных мглой тростников над большим прудом поднимались порою стада уток, чирков или диких гусей и летали в прозрачной лазури, похожие на черные крестики; порою караван журавлей, громко курлыча, тянулся высоко в небе, и так тихо было кругом, и спокойно, и солнечно, и весело, как бывает в первых числах августа, когда хлеба уже созрели, а солнце словно золотом заливает землю.