Он закричал, еще раз дернулся и выполз на горячие камни у рельс, где хрипела изуродованная лошадиная голова. Что-то теплое и липкое ласково закрыло глаза, попытался открыть — глянул и увидел и запомнил навсегда, как застыли в глазах лошади и перевернулись улица, трамвай и дымное городское небо.
И руки и ноги страшной тяжестью потянуло вниз, и он уронил грудь в лужу лошадиной не светлой, а черной крови…
* * *
Карета скорой помощи доставила Зиновея в больницу.
— Вот тебе и два, вот тебе и два, — разводил отец руками, — жив-то будет?
Сестра во всем белом, захлопнувшая перед ним стеклянные матовые двери, уверенно сказала:
— Будет, конечно, будет, только не скоро.
— Ах ты грех какой, всегда ездил, а тут на! Вот тебе и в дворники, прямо чудо, только перед этим говорили… Ат, ты грех какой!
— Вы идите-ка домой, тут все сделают, — отстранялась белая сестра от старого чумазея.
Пятясь задом, он пошел. Следом пронесли полный ваты, крови и кусочков мяса таз, но это было так обыкновенно здесь, что он не обратил внимания, и дорогой больше думал не о Зиновее, а о том, как бы сделать так, чтобы не ходить в дворники.
И лошадь, и колымагу, и угля на восемь рублей — все сожрал трамвай.
* * *
Мальчишка бредил.
Он метался изломанным телом по мягким подушкам, по белым больничным простыням и запекшимися губами бормотал что-то несвязное.
— Будь готов!.. Чумазей… Возьмете меня теперь к себе? — улавливала сестра отдельные обрывки фраз.
Что-то много говорил он про дворников и вдруг, открыв глаза, совсем настоящие, не бредовые, спросил сестру:
— Отец теперь в дворниках?
— В дворниках, в дворниках, — машинально ответила она.
Он тихо закрыл глаза и забылся.
«Вот крепыш, — подумала сестра, — ведь выживет, еще крепче будет».
Три дня Зиновей был в бреду, лицо его осунулось, и курносый нос заострился. На четвертый день ему стало легче.
Солнце осторожно, как молодой курчавый доктор Николай Петрович, просунуло через окошко два своих лучистых пальца, пощекотало Зиновею глаза и зашарило по его смуглому телу.
Он улыбнулся и почуял себя крепко и бодро. Поглядел на забинтованные руки, на ногу, затиснутую в лубок, — ничего, такие же будут, зато теперь уж… и Зиновей зажмурился, представляя себя в цветной рубашке и галстуке.
— К тебе отец, — сказала сестра и впустила в дверь что-то черное и лохматое. Зиновею блеснули яркие зубы, и, почудилось, отец потихоньку заржал. Он опять улыбнулся.
— Ну, как? Говоришь, здоровеешь? — радостно заговорил отец, наполняя гамом комнатку. — Вали, вали, поправляйся скорей, а об лошади не тужи, мне комитет взаимопомощи сподсобил, теперь у нас с тобой ох и конь, еще первейша кляча, вчерась купил!..
Зиновей остановил глаза и застыл…
— Здорово, а? Ха-ха-ха, экипажа-то наша вся вдрызг! Новую делаю, с кучерской скамейкой, поправляйся, да опять выедем!..
Тут отец остановился.
Зиновей лежал на подушках вниз лицом. Сестра сердилась, выпроваживая угольщика:
— Расстроили парнишку — не могли по-хорошему.
— Да я все по-хорошему, я уж, кажись, для него все, вот забыл совсем гостинца ему, вот, — и отец сунул сестре пакетик с леденцами.
Зиновей леденцы не уважил — затосковал. Доктор, солнечный Николай Петрович, взявшийся заново отделать его поломанное тело, обеспокоился.
— Нет желания у него поправляться, надо его расшевелить.
Сестра тормошила Зиновея, расспрашивала, но он упорно утыкался носом в подушку.
— Дикий ты человечек, — сказала она ему.
Тогда Зиновей медленно повернулся навзничь, выпростал забинтованные руки и ответил:
— Нет, я не дикий, линия моя такая особенная, чумазая, не один товарищ не пристает.
— И навестить тебя некому?
— Нет…
— Да-а.
— Хотя постой, — Зиновей пошевелил пальцем около носа, — где мои штаны?
— Штаны?
— Ну да, шкурные штаны, из овечьей шкуры, они лучше, уголь не проедает.
— Их наверно выбросили, они очень рваные да пахучие.
— Что пахучие — это действительно, — согласился Зиновей, — а вот выбросили зря: в штанах у меня штука осталась, записка, вроде адреса. Ребята мне дали в гороховых рубахах, с ними я на празднике шагал, их бы отыскать — артельные ребята.
— Да кто они такие? Может так найдешь?
— Пионеры они, музыку били, при своем особом флаге.
— Номер отряда не помнишь?
— Нет.
— Вот досадно!
— А все вы виноваты, штаны им пахучие! Тут хуже пилюлями разными разит — ничего, принюхались. Штаны пахучие! А теперь вот и оставайся я один.
— Постой, — сказал сосед с койки, веснущатый ершистый рабочий, у которого перелом руки. — Постой, братишка, у нас тоже пионеры есть и при музыке, и с особым флагом. У них разницы нет: какой отряд — все равно, напишу я им про тебя.
— Правильно, пиши, а если что сомнительно, пропиши, что кабы не штаны, не беспокоил бы я их.
— Ладно!
Сосед написал.
* * *
Время в больнице тянется медленно. Особенно скучны дни. Вечерами лучше. В сумерках все принимает иные очертания, тянет к фантазии, к разговорам. И Зиновей-чумазей и его взрослый сосед по койке ведут их нескончаемо.
Один рассказывает, как был он на войне с белыми, как попадал и под пулемет и под страшную казацкую атаку и цел остался, а вот в паровозном депо, где двадцать лет работает, заговорился с товарищем и сунул руку чуть подальше, чем надо. Теперь вот и склеивают ее второй месяц.
Зиновей делится своей бедой, и узнает рабочий, как забрела ему в голову думка погубить трамваем лошадь, лишь бы заставить пойти отца в дворники, а самому тогда поступить в пионеры.
Да вот он-то все сделал, чуть не погиб, — а сделал, да угораздило отца новую лошадь достать! Все теперь пропало. Ни за что погубил старую лошадь. И жалкует Зиновей и досадует.
Сосед слушает и удивляется решительному пареньку, такому на вид неказистому. В уме зреют планы — как бы ему помочь. Раз такая у него тяга к пионерам, видно, твердый, хороший из него выйдет товарищ в работе и в борьбе.
— Сколько тебе лет?
— Тринадцать.
— Ага, устрою его учеником в депо.
Через несколько дней пришли и пионеры железнодорожного отряда и они услышали жуткую Зиновееву повесть. В отряде потом много было разговору о занятном пареньке угольщика.
И вот соединенными усилиями старого рабочего и пионерского отряда Зиновей устроен в депо учеником.
Медицинский осмотр не смутился, что Зиновей прихрамывает: ничего, от костоломки еще крепче бывает! — сказал осматривающий доктор.
Когда приехал за Зиновеем отец, его уж в больнице не было.
И в этот вечер в крике угольщика слышалась тяжелая грусть.
О многом передумал старый угольщик.
* * *
Прошел год. Каждую субботу под воскресенье является Зиновей домой. Является он чумазый, замасленный мазутом, замазанный паровозной сажей, и опять ребятишки, завидев его, скачут вокруг, как воробьи, и пищат:
— Зиновей-чумазей, эй-эй-эй, Зиновей-чумазей…
Зиновей не сердится, он даже улыбается. Ему вспоминается, какой светлый сегодня из депо вынесся паровоз, который он протер и промазал весь своими руками. Несется теперь паровоз по необъятным просторам. Кто взглянет на него, порадуется:
— Вот какие у нас паровозы!
А никто и не знает, что отсветлил-то его Зиновей-чумазей, маленький парнишка из депо. Хотя знают, и Зиновей вспомнил стихотворение, которое прочли сегодня в газете ребята:
АЛЕШКА
Он не слесарь — пока помощник.
Задымит по утру дымок,
и плетется в депо Алешка,
как вчера, опять за станок.
Он мал, почти не заметен,
только крик: Семешкин? — Здесь!
Говорит, что на этом свете
в депо Алешка есть.
На его корявой фигурке
не остановится ничей взгляд;
так засаленная куртка,
из-под кепи уши торчат.
Но до вечера к паровозам
он наделает много частиц,
и Алешкины гайки воздух
рассекают быстрее птиц…
Без Алешкиной гайки нельзя
пробежать по железным просторам.
На его подшипниках скользят
колеса под франтом «Скорым».
Ишь работает, брызги огнем,
и пилит и отделывает рьяно.
И бежит время быстрым ремнем,
непрерывным ремнем динамо.
Все работают, — каждый свое,
лишь мелькают знакомые спины,
и Алешка себя сознает
нужным винтиком нужной машины.
И гудят и шумят и шуршат
и приводы, ремни и моторы.
И поет у Алешки душа
вместе с этим железным хором.