— Люди? Есть тут кто? Я ничего не вижу, — протянутая рука наткнулась на заплесневелую стенку. На мой голос скрипом откликнулись ржавые койки, перемятая солома зашевелилась в рогожных матрацах.
— Повернись сюда, товарищ, — отозвался кто-то рядом. — Давай сниму бинты.
— Бинты? Нет, я сам.
Рванул задубелую на голове повязку. Взгляд остановился на стенах с подозрительными коричневыми пятнами, на единственном окошке, затянутом решеткой. Провел ладонью по лицу: сплошное месиво. Кровянится опухший рот В палату прошмыгнул какой-то тип. Морда лоснится, рябой, как вафля. Молча положил на табуретку возле койки ломоть хлеба. Хлеб был теплый и источал такой знакомый, вкусный, приправленный хмелем запах, что мне сразу стало плохо от внезапного приступа голода Только сейчас вспомнил — двое суток во рту не держал маковой росинки. Отломав кусочек хлеба, хотел положить в рот, но неимоверная боль связала зубы. Десяток пар глаз наблюдало за безнадежными попытками проглотить хлеб, бессильные чем-либо помочь. Тогда один из пленных подполз на коленях к моей койке, взял ломоть хлеба и стал жевать.
— Зачем, товарищ? — задыхался я от волнения. — Я сам. Я попробую еще раз, может, смогу.
— Бери ешь. Нам надо выжить. И учти, — прошептал на самое ухо сосед, — тебя начинают обрабатывать.
Пожеванный хлеб приятно щекотал во рту. И все-таки от такой заботы мне стало не по себе. Какой я беспомощный! Из глаз покатились тяжелые слезы, и, чтобы их никто не видел, я отвернулся к стене, до боли сжимая закопченные кулаки.
На завтрак снова принесли хлеб, на сто граммов больше, чем всем остальным. Заметив мой недоуменный взгляд, надзиратель промычал: «В Полтаве украинцам дают хлеба больше, чем русским. И не вздумай с ними делиться. Прибью…» Упитанный мордоворот показал мне кулак величиной с лошадиное копыто.
Вечером в камеру-палату вошел длинноногий офицер в фуражке с высоко вздернутой тульей. Сверкнув золотым зубом, заулыбался, а глаза холодные, словно утренний пней:
— В регистратуру.
«Регистратурой» оказался кабинет с наглухо закрытыми окнами. Сидевший за столом лысый толстяк в форме немецкого полковника поднялся, пригласил сесть.
— Мы знаем все. Ты летчик, штурмовик. А штурмовики — насколько я знаю — народ очень смелый, и машины у вас сущие дьяволы. Кто же тобой командует? — Полковник ткнул в мою сторону острием карандаша.
Я молчал.
— Ну, тогда я тебе помогу. Отто! — Полковник негромко выкрикнул, и на пороге вырос золотозубый. — Принесите альбом.
На столе полковник разложил десятки снимков. Среди них я заметил портрет командира полка. Чуть не вскрикнул, но сдержался. Мотнул головой:
— Нет, знакомых не вижу.
— Хорошо, верю. А вот ваши комиссары. — Передо мной вновь рассыпали пачку фотографий. И с них смотрели знакомые лица. Но я опять покачал головой.
Полковник нервно сгреб в кучу снимки.
На допрос меня водили по несколько раз на день, и частое мое отсутствие показалось кое-кому в камере подозрительным. Однажды услышал в темноте обидное до боли: «Наверно, уже продался с потрохами». Я, весь налившись злостью, закричал на всю камеру:
— Еще не сделали таких денег, чтобы меня купить. Не найдутся они ни у берлинских лавочников, ни у мюнхенских пивоваров. А жизнь свою я отдам за дорогую плату…
— Тише, ребята, — понеслось из разных концов. — Отсюда надо вырываться. Любой ценой.
Меня перевели в отдельную палату. Вокруг чисто, все сверкает белизной, уход. Молча приходят врачи, дают лекарства и исчезают белыми призраками. Зачастил ко мне и сосед на костылях. Прыгает воробьем, выставляй пистолетом забинтованную ногу. Отрекомендовался офицером-танкистом. Сам немолодой, плешь на голове просматривается. Весь какой-то невыразительный, говорит намеками. Он-де понял: возврата к нашим нет, пленных там ставят к стенке, так что надо менять стаю. А залетел в нее, то каркай по-другому. Всякий там долг — ерунда, а совесть — не дым, очи не выест.
Так вот куда клонишь, «офицер-танкист»!
— Ты мне, гад, туману не напускай, — прорычал я на плешивого, — Я идругие поговорки знаю. Говори прямо, без всякого словесного тумана.
Как ни изворачивался «сосед», я узнал: немцы уже начали испытывать недостаток в летных кадрах и согласно приказу Гитлера собирали в специальные лагеря пленных летчиков с целью использовать их на своей стороне под флагом «русской авиации». Да, видать, туго приходится «люфтваффе»!
Теперь понятно, почему меня так внимательно обхаживают врачи, а на столе вместо баланды и черствого хлеба появляются ресторанные блюда с неизменной порцией вина.
А сосед мне напевал:
— Согласишься — жить будешь с шиком, вот так… — И он показывал мне журнальчик, где вкушали «прелести» слуги власовские.
— Ну, а если я откажусь?
Сосед прошептал:
— Не понравится, сам знаешь, что можно сделать, когда в руках самолет. Махнешь к своим, а тебя там, как бабочку на булавку, р-а-з! — и в коллекцию.
— Мразь! — Я схватил «танкиста» за грудки, хотел ударить его, но тот, изловчившись, выскочил из палаты, забыв о костылях.
Через минут десять вошел полковник, его сопровождали тот же золотозубый Отто и еще два офицера.
— Ты просил подлечить, мы великодушно пошли на это, — начал полковник, — А теперь, как говорят русские, долг платежом красен. Подпиши документ, и…
— Никаких бумаг подписывать не буду.
— Так ты, может, коммунист?
— Да, я — коммунист и служить всякой погани никогда не буду. Не дождетесь! Если мне суждено умереть, я умру на своей родной земле, а ваши могилы останутся безызвестными, и даже волки на них выть не будут.
Полковник рассвирепел.
— Не надо патетических изречений, молодой человек. Больше здоровых, трезвых инстинктов. Бросьте корчить из себя эдакого героя, ибо, как говорят русские, ни сказок о вас не расскажут и, кажется, песни о вас не споют. Взять!!!
Меня, выкинув из койки, два дюжих санитара потянули во двор.
— Мы тебе покажем небольшой спектакль. — Ядовитая улыбка расползлась по лицу полковника. — Для профилактики.
Спустились в подвал. Там я увидел худого высокого человека в лохмотьях, с глубоко провалившимися глазами. Он стоял, опершись о каменную стену подвала.
— Вот, посмотри, как горят комиссары, — резанул взглядом лысый.
Я никак не мог догадаться, какой смысл таится за фразой полковника. А человек, видимо, понял. Но он не попятился, не закричал, а только выпрямился и поднял вверх голову, серую от проступившей седины, словно желая увидеть, что там находится выше.
— Отойди дальше! — Фашист оттолкнул меня и взмахнул неведомо откуда появившейся у него в руках бутылкой с горючей смесью. У полковника был наметанный глаз. Бутылка звякнула о решетку карцера, разлетелась на куски, а вспыхнувшее пламя, прыгнув на пленного, змеей опоясало тело. Человек стоял. Он так и остался черным, обуглившимся остовом у каменной стены. Такое не раз повторялось в больших камерах, забитых нашими людьми.
— Может, теперь припомнишь знакомых и примешь наше предложение? — Полковник заложил руки за спину.
— Никогда.
Полковник, поднимаясь по ступенькам, бросил на ходу.
— Подумайте до утра, наш несостоявшийся друг. Приятных сновидений.
Два солдата и полицаи втолкнули меня в подвал. Пахло бензином и паленой резиной. Не успел оглядеться, как ударом приклада был сбит с ног. Потолок пошел кругом и потонул в багровой тьме.
Утром в камеру, где вчера сгорел комиссар, швырнули и меня. Ночью снова зашел полковник. Вытер платком желтую, похожую на обглоданную кость, макушку:
— Поговорим…
— Разговор не состоится!
Солдаты, прижав меня к цементному полу, снова ударили головой о твердое покрытие. Отто, натянув резиновые перчатки, поднял шприц и куда-то его воткнул. В лицо плеснуло огнем. Сознание окаменело…
Затем начались галлюцинации. Мать! Как она сюда попала? Я ведь хорошо знал, что она жила рядом с блокадным Ленинградом. Но как пробралась через фронт, как вошла сюда, в глухой, смертный застенок? Ладонь ее теплая, маленькая, шершавая. Гладит изрубцованную щеку, лоб. «Больно?» — спрашивает. «Нет». — «Ты терпеливый, как отец». — «А где он, батько? Как ты вышла из Ленинграда?..»