Танк выдохся. Он стоял по пояс в снегу и вздрагивал, дрожал всем корпусом, как загнанная, запаленная лошадь. Огромный неуклюжий зеленовато-черный металлический ящик с облупившейся белой краской словно кипел от бессилия и злости. Снег, ласковый пушистый снег, не выпускал его, мягко расступаясь и поддаваясь любому его движению. Оседая под бешено моловшими вхолостую гусеницами, он все глубже и глубже всасывал тяжелую броневую махину. Сначала он был ей только по пояс, потом по грудь, а вскоре только башня да фигуры десантников темнели над белой равниной.
Неуклюжий железный ящик сколько мог волок через целинный снег привязанную, к нему сзади пушку, нес на своей черной броневой спине два десятка белых кулей — десант пехоты, но теперь силы его кончились. Маленькая легкая пушечка, которую по ровной земле свободно перекатывают четыре солдата, в вязком море сугробов вдруг налилась многотонной тяжестью. Загребая щитом, как плугом, снежные горы, одолела она сотни лошадиных сил танкового дизеля, и он встал. Он еще грозил врагу, застрявший танк. Его орудийный ствол чутко разворачивался туда, откуда били немцы, и страшный черный зрачок его жерла словно принюхивался то к одной цели, то к другой, но собственная смерть уже дышала рядом. По-паучьи перебирая длинными лапами, она выскакивала то справа, то слева, вставала высокими черными столбами дыма, заглядывала сверху, сверкая разноцветными молниями трассеров над башней, высекала пулями искры из брони. Он почти ослеп, видел через триплексы и прицелы только то, что попадало впереди в узкий сектор обзора. Но то, что виделось, было страшно: впереди горели его товарищи. Густые столбы черного маслянистого дыма подымались в небо и росли все выше и выше над тусклым желтоватым пламенем, метавшимся, бившим из таких же стальных коробок, которые всего полчаса назад — яростные и живые — промчались мимо него на обгон.
Рев танкового мотора глушил все звуки. Кроме надсадного воя дизеля, десантники, жавшиеся сверху к теплой вздрагивающей броневой спине, не слышали ничего, даже разрывов тяжелых стопятидесятимиллиметровых снарядов, даже звонких ударов пуль по металлу. Беззвучная же смерть казалась совсем не опасной. Ее как-то перестали принимать в расчет. Однако танкисты и сидевший позади башни командир огневого артиллерийского взвода лейтенант Железняков хорошо понимали: еще пять, ну от силы десять минут, и немецкие батареи от пристрелки перейдут к стрельбе на поражение. Нельзя, недопустимо долго стоять на поле боя, становясь полигонной мишенью, создавая для гитлеровцев идеальные условия стрельбы.
Резко и бесшумно вскинулась круглая броневая крышка. Из ревущего, дохнувшего жаром башенного люка, как чертика на пружине, выбросило до пояса закопченного черного кожаного человека в черном ребристом шлеме. Он в яростном крике разинул рот и… никто его не услышал. Танкист, беззвучно шевеля губами, перегнулся из башни, сграбастал черной пятерней, впечатав ее в белый халат, Железнякова, рванул его к себе и, в бешеной угрозе выпучив глаза, заорал что-то прямо ему в лицо. Когда минуту спустя захлебнулись танковые моторы, вернув миру все звуки, Железнякова словно кулаком ударило в ухо:
— Обрубай! Пушку! К чертовой матери!
Ничего он не слушал, черный танкист. Никаких резонов не принимал. Махал руками, скалил яркие белые зубы и рычал:
— Обрубай! Танк не тянет!
Танкист не мог дать задний ход, не раздавив пушку. А без этого ему никак не удавалось вырвать танк из снежного плена. Он никого не хотел слушать: его броневой ящик был сейчас главным на поле боя. Главным! Остальных могло вообще не быть, и черт с ними! И чем больше сгорело его товарищей, тем важнее для боя становился он, уцелевший танк.
Но и артиллеристы знали: если они даже смогут не разрубить, развязать обледеневшие узлы, никакими силами потом не удастся заново прикрепить орудие к танку. И Железняков тоже не хотел внимать никаким доводам, хотя пехота, сидевшая на танке, явно не одобряла его и угрюмо сочувствовала танкисту. Пехота тоже догадывалась, что будет твориться здесь через десять минут. Ему же было необходимо встать с пушкой на шоссе.
Железняков вырвал из кобуры наган и, левой рукой вцепившись в отворот танкистской куртки, высоко занес правую над черным шлемом.
— Вези! Быстрее!
Танкист от неожиданности смолк и, бормотнув что-то невнятное, провалился в люк, резко рванув за собой броневую крышку. Железняков едва успел выхватить руку из-под тяжко лязгнувшей брони. Промедли — обрубило бы, как топором. Еще грознее и истошнее взревел дизель. Опять исчезли из мира сторонние звуки.
Красная, зеленая, голубая молнии сверкнули над башней. Беззвучно рухнул вниз один из десантников. Следом за ним в узкую щель между снежной стеной и готовыми все раздавить бешено крутящимися гусеницами нырнул наводчик Михалевич. Танк чуть не вмял его в снег, но Михалевич успел все же вытащить пехотинца, перевернул его, и все увидели рваные кровавые дыры в спине солдата, которому уже не нужна была никакая помощь.
Когда Михалевич, ухватившись за руки десантников, взобрался на танк, командир взвода, грозно глянув на него, толкнул наводчика к башне и сунул к носу кулак.
— Не сметь, — закричал он. — Не сметь рисковать! Ты наводчик, ты от пушки ни на шаг!
Промолов снежную трясину до твердой земли, танк все-таки вырвался из топкого плена и, переваливаясь по угорам, рванулся туда, где стояли черные дымные столбы развернувшегося боя. Ох, как засверкали над ним трассы. Слева всеми пулеметами ударила Медвенка. Справа шквальным огнем мела Алферьевская. Вся лавина раскаленного свинца неслась к нему, предназначалась ему одному, одинокому танку, медленно, очень медленно ползущему через заваленные снегом бугры и буераки.
Ему было легче, чем бригаде: он шел по проложенному ею следу. Ему было тяжелее: теперь все окрестные немецкие стволы целились только в него. Фашистский свинец не мог пробить броню тридцатьчетверки. Но десантники, укрывавшиеся за тяжелой башней, ничем не были защищены от флангового огня. А с флангов лупили по ним во всю мочь Медвенка и Алферьевская.
Бригада, дравшаяся уже на Варшавке, на смертном своем пути от Проходов до немецкого переднего края и за ним, в глубине обороны противника, всюду оставила за собою страшный кровавый след. По полю боя, справа и слева от последнего движущегося танка то густо, то поодиночке лежали убитые враги. Возле немецких окопов чужие шинели встречались целыми грудами, а дальше вглубь, цепочками обозначали, куда бежали немцы и где их наконец настигла пуля.
Но там, где нескольким немецким пулеметам удавалось разом вгрызаться в одну какую-нибудь из машин бригады, они тоже сметали с нее всех, всех до единого. И рядом с траншеей, по которой шел последний танк, лежали сраженные десантники: молодые и пожилые, ловкие когда-то и неуклюжие, с одной пулей в сердце или чуть ли не пополам разорванные пулеметной очередью.
Пехота тысяча сто пятьдесят четвертого полка, бежавшая по полю боя следом за танками, тоже оставила на снегу немалую часть. Те, кому не выпала доля ни пробиться, ни вернуться, полегли по всей ширине прорыва и в глубине его. Они лежали, застывая на тридцатиградусном морозе, отдавая миру последнее тепло своих тел. Кое-кто еще шевелился. Кто-то полз в сторону Проходов. Кто-то, от боли и потери крови утратив ориентировку, полз в немецкую сторону. Все это беззвучно проплывало мимо десантников, вцепившихся в танковую спину. Никому сейчас не могли они помочь: торопились в бой, в огонь, на Варшавку.
Никто не мог помочь и им. Не было над полем боя своей авиации. Артиллерия, стрелявшая из-за Проходов и высоты двести сорок восемь ноль, посылала свои редкие снаряды только далеко вперед, к Варшавке, на которой дрались сейчас бригада и тысяча сто пятьдесят четвертый полк.
По всему полю всюду валялись раздерганные, измочаленные крестьянские сани, на которых, привязав их к танкам, какое-то время ехали пехотинцы. Ехали меньше, чем рассчитывали. Дерево и веревки недолго уживались с бронею. Сани переворачивались, загребали снег и отрывались. Пехотинцы, вывалянные в снегу, не отряхиваясь, только подобрав свою нехитрую боевую амуницию, выбирались из сугробов и торопились вслед за танками. Рядом с ними, казалось, идти надежнее. Танки не только стягивали к себе вражеский огонь, они бронею своей от него же и прикрывали.