Смеркается. А вражеские самолеты все идут и идут к Людкову и Адамовке. Командарм, поежившись, отдает бинокль адъютанту.
— Люди сделали свое дело, — невесело говорит он. — Пойдемте делать свое.
Взяв под руку генерала Леселидзе, Болдин отводит его в сторону и молча смотрит ему в глаза.
— У Чугунова одна десятая бэка, — тихо говорит тот, не ожидая вопроса. — В полках, которые могут сманеврировать траекториями, меньше половины.
Вопрос так и остался не заданным. Нечем помочь триста сорок четвертой, нечем.
— Перебросьте под Проходы зенитный дивизион! — решает командарм.
— А штаб армии? Чем прикроем? — сверкнул глазами генерал Леселидзе.
Болдин, уже шагнувший к дому, остановился, глянул на строй немецких самолетов, летящих над Варшавкой, и отрубил:
— Дивизион под Проходы, Константин Николаевич. Немедленно!
Над картой командарм, сжав руками голову, всматривается в построение правого фланга армии, вплотную приблизившегося к Юхнову.
— Страхов нервничает, грубит… — ни к кому не обращаясь, но зная, что тот, кому надо, услышит, вполголоса произносит начальник оперативного отдела, увидев, что взгляд генерал-лейтенанта вернулся к Проходам.
— Послать тебя вместо дивизии ротой командовать, посмотрим, сам какой будешь, — тоже ни к кому не обращаясь, бросает кто-то.
Среди штабных пробегает не смешок, нет, слишком уж накалена обстановка. Но начальник оперативного понимает: не сочувствует штаб его педантичности.
— Ну, — тяжело поднимает голову командарм, не обратив внимания на реплики, но обрывая все разговоры. — Люди, отдавшие жизнь за Юхнов, должны отдать ее не зря. Противник пополнения из своего тыла не получил. Десант Глушкова вторые сутки стоит у них костью в горле. Слушаю ваши предложения.
Юхнов должен быть взят завтра.
— Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант! Подмога идет, товарищ лейтенант!
Железняков с трудом, с треском, кажется, расклеивает слипшиеся веки и отодвигается от жаркой бочки. Еще не проснувшись, но уже рванув к себе автомат, вскакивает на ноги.
Вчера… Не вспомнишь даже, что и было вчера… А может быть, это было сегодня? Все смешалось, все.
— Двадцать пятое февраля сегодня, что ли? — спрашивает он, просовываясь в дверь блиндажа.
Солдаты смеются. Совершенно незнакомые солдаты. Одного он как-будто узнает по прожженному на боку маскхалату — этот ночью очень здорово кидал гранаты. А двое, если это они, появились уже под утро.
Приказано было выжить до утра. Выжили. Выстояли. Только приказано было одним, а утро Железняков встречает, оказывается, с другими. Перепуталось все, не распутать. Только двадцать пятое, оказывается, сегодня, а ему казалось, что уже неделю целую держит он этот проклятый мостик. Люди меняются, как в калейдоскопе. Один Железняков — беспушечный артиллерист — как привязанный тут, неубиваемый, вечный я несменяемый.
Окончательно просыпается лейтенант, только ткнувшись лицом в жесткую снежную стену траншеи.
Опять смеются солдаты. Незнакомые — ни имен, ни фамилий. Это его гарнизон. С ним он держится до утра.
— А где сержант? — спрашивает он.
Ночью фамилии сержанта так и не спросил — не до того было. Сержант и сержант. Бей, сержант!.. Лупи, сержант!.. Сержант, ударь вправо! Гранатами их, гранатами, сержант!.. Вот и все они — ночные разговоры.
Смех обрывается. А-а-а, вот оно что. Ну что ж, брат, хороший ты был человек. Надежный, верный весь тот последний час, что жил ты на земле. Пришел к нам безымянным сержантом — ушел сержантом.
Прощай, сержант! Прощай, друг!
Подмога. Ее обещали к утру. Но столько, сколько идет сейчас слева, метрах в двухстах от шоссе, прямо по целине, утопая в глубоком снегу, невозможно было и представить. Наверно, весь полк ушел из-под Людкова. Не мостик же охранять идет такая масса.
Противник по ним не стреляет. Странно. И никого из штабных командиров Кузнецов сюда не прислал. Тоже странно. Но не странного, обычного и не было ни разу в этом сумасшедшем бою. И нечего удивляться: каждый видит бой по-своему. Хотя что-то здесь настораживает. И сильно. А что — еще надо понять. Сна уже ни в одном глазу.
— И справа идут! — радостно сообщает солдат в прожженном маскхалате.
Железняков оборачивается, и тревожные удары пульса сбрасывают остатки радостного возбуждения. Верно. И справа тоже. И их много. Слишком много. И слишком много тишины. Где самолеты? Бомбы где? И артиллерия врага молчит. А ведь видят, не могут не видеть в чистом поле этой подмоги.
— Всем в укрытие! — на всякий случай приказывает он. — Наблюдаю только я.
Ворча и не понимая, гарнизон его уходит со света в темноту блиндажа. А лейтенант уже все понял и поэтому приказывает солдатам загасить печь, да побыстрее, и чтоб ни дымка над блиндажом.
Подмога движется, заходя за мостик, оставляя его у себя в тылу, за сгоревшую позавчера тридцатьчетверку. Кто-то там ударил по ней чем-то металлическим. Кто-то что-то сказал. Слов не различить, но голос, голос… Слишком много в нем сахара.
— Го-го-го… го-го-го, — заржали в цепи грубые солдатские голоса.
«Немцы! Над мертвыми танкистами издеваются», — похолодел Железняков, хотя уже и готов был к этому, понимал все, чуть ли не с первой минуты.
— Пулемет ко мне!
И тут же увидел, как от сгоревшей немецкой колонны прямо по шоссе двинулись к мостику открыто, не таясь, белые фигуры.
— По колонне справа, по колонне слева, бей, ребята!
Пулеметов у них навалом. Немцы их сами приволокли, те, что валяются вокруг. Лент металлических тоже. Три пулемета хлестнули разом.
— Эх, пропустили время, — крутит головой Железняков. — Эх, пораньше бы.
Он ждал этого давно. Он не поднимал, почему еще вчера, еще позавчера, гитлеровцы не раздавили их.
И вот уже не о чем думать, не в чем заблуждаться: пулеметы, пулеметы, пулеметы — на каждого три или четыре. Как огненной крышей накрыло их блиндаж ливнем трассирующих пуль.
Они еще держатся, отстреливаются, но уже ясно — конец. Надо уходить. Позиция себя пережила. С нее можно остановить — ненадолго, ох, ненадолго! — только тех, кто идет в лоб. А надо успеть прийти в полк раньше, чем противник ударит по нему с тыла.
Из-за сгоревшей немецкой колонны ударили минометы.
«Что делать? — лихорадочно ищет выход Железняков. — Как быть?»
Выхода нет. Блиндаж, врытый здесь немцами в снег — место для отдыха, не для боя. Нет кругового обстрела, нет ничего, чем определяется боевая позиция. Они сдерживают огнем тех, только тех, кто идет на них из-за мостика. Задержали на время и немцев в поле. Но ненадолго это: сейчас они перестроятся, обойдут их, забросают гранатами. Конец ясен.
Мины все ближе.
Выход из блиндажа — короткая траншея — раскрывается прямо на мостик. По этому выходу и бьют немцы.
Позади блиндажа еще позавчера прошла тридцатьчетверка. Если бы как-то перебраться в глубокий — метр-полтора — след танковых гусениц, можно было бы по нему незаметно уйти, обогнать гитлеровцев, медленно продирающихся через снег справа и слева, успеть предупредить полк.
Выход из траншеи под огнем немецких пулеметов. Там не пройти, там никому ни одного шанса на жизнь. Выскочить наверх? Тоже ни одного шанса — срубят мгновенно. Отстреливаться здесь могут только двое. Тесно, не повернуться. Плохо дело, плохо. Разве что прорубить заднюю стенку блиндажа, прорыть ход к танковому следу и уползти, пока гитлеровцы не зашли справа и слева и не просматривают ничего за блиндажом.
Топора нет. Есть малая саперная лопатка. Не плотницкий это инструмент. Автоматы или пулеметы хоть и железные штуки, но лом для работы лучше.
Пока солдаты отстреливаются, Железняков пробует прикладом пулемета выбить стенку. Без толку. Прочно сделано. От злости и бессилия он переворачивает пулемет, и длинная, на расплав ствола очередь глухо барабанит внутри блиндажа.
Щепка, отлетевшая от бревна царапает ему щеку, и тут его осеняет: он сейчас свинцом прорубит все эти бревна.