Пассажир обвалисто устроился в кресле; он как-то до отвратительного надежно обвыкался на своем месте, ерзал локтями, поводил плечами, потом, почувствовав себя удобно, обернулся, встретился глазами со Штирлицем, нахмурился, лоб свело резкими морщинами, рот сжался в узкую щель; тоже, видимо, вспоминал.
Первым, однако, вспомнил Штирлиц: это был адъютант Отто Скорцени штурмбаннфюрер Ригельт.
– Привет, – кивнул Ригельт. – Это вы?
Штирлиц усмехнулся – вопрос был несколько странным.
– Это я.
– Я к вам сяду или вы ко мне? – спросил Ригельт.
– Как угодно, – ответил Штирлиц. – Простите, я запамятовал ваше имя…
– А я – ваше…
– Зовите меня Браун.
– А я – Викель…
Роумэн. (Мадрид, ноябрь сорок шестого)
– Быстро же вы добрались до Мадрида, господин Гаузнер, – сказал Роумэн.
– Да, я действительно добрался очень быстро, – хмуро ответил Гаузнер. – Идите в комнату, Роумэн, у нас мало времени.
– Знаете, мы привыкли к тому, что сами приглашаем, особенно в собственном доме… Идите в комнату, господин Гаузнер. Устраивайтесь на диване, я приготовлю кофе…
– Перестаньте. Не надо. Вы проиграли, смиритесь с этим. Если не смиритесь, вашу подругу шлепнут. Через полчаса. Можете засечь время. Вас убирать у меня нет указаний, хотя я бы лично пристрелил вас с превеликим удовольствием.
– Руки поднять за голову? – усмехнулся Роумэн.
– Да, руки поднимите за голову.
– Неужели вы рискнули прийти ко мне один? – спросил Роумэн, усаживаясь на высокий табурет, сделанный им на заказ у столяра Освальдо, как и маленький г-образный бар («Американец остается американцем и в Старом Свете, привычка к бару – вторая натура, как у британцев – клуб, – объяснял он Кристине. – Если англичанин попадет на необитаемый остров, он обязательно сначала построит тот клуб, куда он не будет ходить, а уж потом соорудит клуб для себя»).
– А это не ваше дело, – ответил Гаузнер, сунув пистолет в задний карман брюк, и по тому, что он спрятал оружие, Роумэн понял, что в квартире есть еще кто-то.
– Один на один я с вами разговаривать не стану, – сказал Роумэн. – Я хочу иметь свидетеля. Пусть это будет ваш человек, но все равно свидетель.
– Вы хотите другого, – заметил Гаузнер, посмотрев на часы, – вы хотите убедиться, что меня страхуют. Иначе бы вы начали ваши ковбойские штучки с бросаньем бутылок и опрокидыванием стульев. Эй, ребята, – Гаузнер чуть повысил голос, – откликнитесь.
– Все в порядке, – ответили с кухни, – мы здесь.
– Тогда действительно свидетели не нужны, – вздохнул Роумэн. – Я могу достать сигареты?
– Откуда?
– Я же не иллюзионист. Из воздуха не умею. Они лежат у меня в левом кармане брюк.
– Эй, – Гаузнер снова повысил голос, – помогите ему.
Из кухни вышел невысокий, квадратноплечий крепыш, подошел к Роумэну, словно к какому-то предмету, споро и заученно прохлопал его по карманам, залез под мышки («Я же потный, как не противно») и молча удалился, не сказав Гаузнеру ни слова.
– Можете курить.
– Вы очень любезны.
– К сожалению, я даже слишком любезен. Увы! Мы уже потеряли четыре минуты. Не по моей вине. Это работает против вашей подруги. Поэтому я потороплюсь перейти к делу. Мы освободим вашу девицу, если вы сейчас же, прямо здесь, за этим баром, – Гаузнер не сдержался, добавил: – за этим паршивым баром нувориша напишете обязательство работать на меня, лично на меня, Гаузнера, снабжая секретной информацией о практике разведывательной работы Соединенных Штатов. При этом, чтобы ваше обязательство не оказалось клочком бумаги, которым можно подтереться, вы дадите мне ключ кода, по которому сноситесь с Вашингтоном. Если солжете, я имею возможность это проверить, вашу подругу уберут, Роумэн…
– «Мистер Роумэн», пожалуйста. Я ценю корректность.
– Повторяю: у вас осталось двадцать шесть минут на раздумье, Роумэн.
– «Мистер Роумэн»… Я настаиваю на такого рода обращении, господин Гаузнер. Как-никак вы предлагаете серьезную сделку, партнеры должны быть уважительны по отношению друг к другу.
– Это не сделка. Это вербовка.
– По-вашему, вербовка не является наиболее утонченной формой сделки? Как же вы тогда работали, господин Гаузнер? Не является ли ваше поражение следствием того, что и в вербовке вы унижали человека? Того, который вас делал героем, за которого вы получали кресты и повышение по службе?
– Я всегда ценил моих агентов, Роумэн, потому-то они работают на меня и поныне.
– Ну так и стреляйте на здоровье своего агента. Девица, как вы изволили заметить, работает на вас и поныне, она – ваш человек и неплохо меня размяла, но не считайте американцев слюнтяями, это весьма распространенная ошибка, она не приводит к добру.
Гаузнер поднялся, несколько недоуменно пожал плечами и громко сказал:
– Ребята, пошли.
Он не стал даже смотреть на Роумэна, дожидаясь его реакции, и неторопливо двинулся к двери. Из кухни, сообщавшейся с холлом, вышло двое почти совершенно одинаковых крепышей, валко потянулись следом за Гаузнером, одетым в поношенный, но тщательно отутюженный костюм с высокими подложенными плечами и спортивным хлястиком. (Именно такие обычно носили немецкие киногерои перед началом войны. Перед забросом в рейх Брехт предложил Роумэну посмотреть все гитлеровские ленты, которые были в Голливуде. «Ты их почувствуешь, – сказал он тогда, – их довольно трудно понимать, так они тупы, но чувствовать надо непременно, я буду комментировать, и тебе станет хоть кое-что ясно, Пол».)
Лишь когда хлопнула входная дверь, Роумэн понял, что они убьют Кристину, потому что она является его, Роумэна, коронным свидетелем, поскольку одна дает ему реальную возможность доказать в Вашингтоне, что организация в Мюнхене не просто борется с угрозой большевистской инфильтрации в Европу, а начала работу по вербовке офицеров американской разведки – тех, которые для всего мира являются победителями, оккупирующими четвертую часть поверженного германского рейха.
«У него, у этого Гаузнера, нет иного выхода, – понял Роумэн с абсолютной, тоскливой ясностью, – они убьют Крис, это, увы, по правилам».
Роумэн спрыгнул с табуретки и бросился к двери.
Если бы он заставил себя сосчитать секунды, прошедшие после ухода Гаузнера, и помножить их на количество шагов, сделанных немцем по ступеням широкой лестницы, он бы мог понять, что Гаузнер шел излишне медленно, не шел даже, а крался, ожидая того момента, когда Роумэн, отворив дверь, крикнет: «Вернитесь!» Если бы он понял это, весь дальнейший разговор пошел бы иначе, но Роумэн не смог сделать этого, он просто явственно увидел веснушки на выпуклом лбу Кристы, ее прекрасные глаза и, резко распахнув дверь, крикнул в лестничный пролет:
– Пожалуйста, вернитесь!
…Кирзнер, один из помощников Кемпа, находившийся все эти месяцы «в резерве» и включенный в нынешнюю операцию впервые за шестнадцать месяцев после своего побега из рейха, посмотрел на часы, потом перевел взгляд на усталое лицо женщины, обернулся к молчаливому человеку, сидевшему возле двери с короткоствольным охотничьим ружьем на коленях, и сказал:
– Милая фройляйн, давайте отрепетируем все, что вам нужно будет сделать, когда мы отправим вас к любимому… К мистеру Полу Роумэну… Кстати, вы его любите? Действительно, любите?
– Нет, – ответила Криста, потому что знала: никому нельзя признаваться в двух ипостасях человеческого состояния – в любви и ненависти; друзья и так все поймут, а враги умеют пользоваться этим знанием. «Дурочка, – подумала она, – как много нужно было потерять, прежде чем я смогла понять это; никто, ни один человек на земле не должен был знать, как я любила отца, тогда бы в гестапо на этом не играли, надо было казаться равнодушной – “Ох, уж эти дети, у них каменные сердца!”… А они знали правду… Верно говорят: знание – это путь в ад, по которому гонят тех, кто позволил себе открыться».
– Вы говорите правду?
– Абсолютную.