Механик Ленц как-то сказал Богданову:
– Была б моя воля, я бы платил вам, как немцам: тогда бы мы победили наверняка. Даже макака в зоопарке делает свои фокусы за конфету. Почему считают, что иностранцы будут работать за пустую баланду? Ты белая ворона – так все вылизываешь.
Богданов молчал, продолжая надраивать «Опель Капитан». За годы плена он приучил себя к золотому правилу: молчи, слушай, улыбайся. И все.
– Погоди, – сказал механик, – ну-ка, дай я. Ты не совсем верно трешь.
Он взял у Богданова тряпку, обмакнул ее в полировочную воду и начал наводить блеск не быстрыми, как у Степана, движениями, а медленными кругами, словно мыл спину ребенка.
Степан часто работал один в гараже. Он мог и ослабить болты в моторах, и сыпануть песочку в двигатель, и чуть отвернуть ниппель, но Коля, когда они в последний раз виделись, категорически запретил ему это.
– Все понимаю, – сказал Коля, – все понимаю. Жгутом себя свей, но держись. Ты мне всю игру так завалишь. Из-за глупости погибать – ни к чему.
– А что мне делать? Объясни. Я так не могу.
– Я тебе объяснял: меня интересует, кто ездит на этих машинах, куда ездит, фамилии шоферов, их хозяев. И саперы, саперы. Меня интересуют саперы и СС.
Встречались они вечерами, в домике Крыси, где жил Богданов. Крыся, худенькая, белая, голубоглазая, двадцати лет, была тихой-тихой, как мышка. Из дому она почти никогда не выходила, двигалась по комнатам как-то боком, ступала неслышно, и движения ее были округлы и осторожны.
Она стала такой с тех пор, как сошлась с немцем. Его звали Курт Аппель, он был тоже голубоглазый, худенький, белый – совсем мальчик.
– Я все понимаю, – говорил он, – я к тебе буду приходить только ночью, когда никто нас не увидит. Я не буду позорить тебя собой, Мышь.
Он называл ее Мышь, и лицо его делалось как у святого: чистое, светлое, ласковое.
До того как они встретились, Крыся была связана с людьми Седого. Она была веселой, говорила громко, ходила как все люди, а не так, как сейчас, – испуганно и зажато. Теперь она затаилась, перестала видеться со своими товарищами по подполью, особенно после того дня, когда Седой через связников попросил ее давать информацию, добывая через немца.
– Я ж люблю его, – сказала она тогда, – я не могу так. Я не продажная какая…
– Ты понимаешь, что говоришь? – спросил связник.
– Если б не понимала…
– Родину, значит, продаешь ради кобеля?
– Он не кобель, он мальчик…
Связнику было семнадцать лет. Он поднялся со стула и ударил Крысю по щеке, а потом плюнул себе под ноги и сказал:
– Эх ты курва! Паршивая немецкая подстилка…
Когда об этом узнал Седой, он очень разозлился, но к Крысе не пошел, потому что не знал, как она после этого его встретит. А она ждала. А потом ждать перестала. День она стала ненавидеть: ей казалось, что днем ее должны убить за измену. Она днем ждала ночи. К ней приходил Курт, и Богданов слышал, как они по ночам тихонько говорили, или говорил только немец, успокаивая ее, плачущую, или тихонько, под утро, смеялась она – странным, вибрирующим смехом, даже и не поймешь сразу – смеется она или это истерика у нее.
Степан подолгу слушал, как они шептались, и чем дальше, тем все больше утверждался в мнении, что говорят они, словно дети, и любят друг друга исчезнувшей в годы войны чистой детской любовью, что они – из того ушедшего в небытие мира, когда любовь была внезапной, испепеляющей, горестно-счастливой болезнью, а не инструментом забвения вроде водки или морфия.
Однажды Богданов сидел с Колей за чаем. Было еще не поздно, до комендантского часа оставалось около часа. Хотя у Коли был аусвайс и ночной пропуск, он всегда возвращался домой – и от Богданова, и с других явок – засветло, чтобы не вызывать лишних подозрений.
Крыся была на кухне, мыла посуду. Когда распахнулась дверь в дом, Степан, как на шарнирах, обернулся. Коля продолжал сидеть в прежней позе, чуть склонившись над своей чашкой.
«Надо будет ему сказать, – подумал он, – что нельзя так вертеться. Резкое движение – могильщик разведчика, во всем, и в резких поворотах мысли – тоже».
На пороге стоял немец. Это был Курт.
– Здравствуйте, панове, – сказал он на ломаном польском и тихо, вроде Крыси, прошмыгнул мимо них на кухню. Сначала там было тихо, наверное целовались, а потом начали быстро говорить. Вернее, говорил Курт, а Крыся изредка спрашивала его о чем-то. Потом они надолго замолчали.
Богданов кивнул головой на кухню и шепнул:
– Ишь, Монтекки и Капулетти.
– Т-ш-ш. – Коля приложил палец к губам.
Коля все время прислушивался к разговору: немца переводили в Германию, он не хотел уезжать.
«Немец был бы нам очень кстати, – подумал Коля, – только какой-то он раззява. Понятно, что мальчик, но нельзя же быть таким – война как-никак».
А потом немец заплакал. Было слышно, как жалобно он плачет, по-детски всхлипывая. Крыся утешала его, что-то быстро шептала ему, а он всхлипывал и мешал немецкие и польские слова.
– Ну что же делать, – шептала Крыся, – что же делать, значит, не судьба нам, значит, не судьба.
– Я никуда не уеду отсюда, – выдохнул Курт, – никуда.
…Есть люди, которые скоропалительны в своих решениях, но по прошествии времени в сердце их начинается мучительная борьба: прав был или не прав. Обычно такие люди эмоционально неуравновешенны, и кажущаяся их искренность, смекалка и провидение на самом деле оказываются внешним выражением некоего комплекса одаренности, который мешает им впоследствии продолжать начатое, – они разбрасываются.
Есть люди, которые, казалось бы, медлительны и неповоротливы, и путь их к решению тяжел и долог. Этот тяжелый и долгий путь к решению на первый взгляд является гарантией того, что человек тщательно взвесил все «за» и «против», выбрал единственное, казавшееся ему верным решение. На самом деле и такие люди сплошь и рядом оказываются перед трагической дилеммой: изменить данному слову или держаться его, наступив на горло собственной песне. Причем такие люди приходят к этой дилемме не от эмоционального поворота, но от мучительного, холодного, «самоедского» логического разбора.
Из людей первого рода рождаются самоубийцы – в том случае, конечно, если речь идет о человеке недюжинном, а слово, данное им, или решение, принятое однажды, имеет поворотное значение в его судьбе.
Из людей второго рода – если рассматривать их применительно к разведке – чаще всего рождаются агенты-двойники.
И только редкий союз эмоциональной непосредственности и медлительной аналитичности рождает тот сплав, который делает человека разведчиком – не просто видящим, слушающим и молчащим, но главное – быстро и точно думающим; не просто оценивающим факт, но анализирующим его с точки зрения перспективы.
Коля этим даром обладал.
Откуда это пришло к нему – судить с полной определенностью трудно. Но вполне возможно, что передалось ему это поразительное качество – сплав противоположностей, каждая из которых может одновременно считаться и достоинством, и недостатком, а вкупе великий дар – от его отца Всеволода Владимировича Владимирова, который был известен его матери, Александре Николаевне Гаврилиной, как Максим Максимович Исаев, а Кальтенбруннеру – как оберштурмбаннфюрер СС Штирлиц.
Коля поднялся из-за стола и пошел на кухню – к немцу и Крысе.
В Центре
Только около часа шифровальщики кончили работу и передали полковнику Бородину текст третьего радиосеанса с Вихрем.
– Чайку у нас не осталось? – спросил полковник капитана Высоковского. – Замерз я что-то, погреться хочу.
– Сейчас я включу плитку, – сказал капитан. – У меня, по-моему, и медку есть немного.
– Это будет божественно, – сказал Бородин и потянулся за табаком. Он несколько лет работал с Буденным и от него взял привычку курить табак, заворачивая его в папиросную бумагу.
Высоковский пошел на кухню. Разведотдел занимал маленький коттедж неподалеку от Львова. Особнячок был удобный, с массой закоулков и кладовок, пахло в нем как-то по-особому довоенно – засахарившимся вареньем, сушеными грибами и апельсиновыми корками: в особняке жил владелец бакалеи.