- Федор, вот здесь выставка художника Домье. Ты знаешь Домье?
- Нет, не знаю.
- Это великий француз. С чисто французским юмором он писал адвокатов, суд. Здесь есть небольшая картина, изображающая адвоката, который разрывается, доказывая невиновность своего подсудимого, а секретарь, разбирая бумаги, остановился и смотрит на него. Но как смотрит! Этого нельзя рассказать. Надо видеть. До чего смешно! Это какой-то Мольер в живописи.
- Зайдем, посмотрим, - сказал Шаляпин.
Мы зашли в магазин.
Хозяин, почтенный человек, вежливо сказал нам, что вчера выставку закрыли. Я попросил его, если можно, показать картину Домье, рассказав приблизительно ее содержание. Он любезно согласился, отпер шкаф в другой комнате, достал бронзовый ящик и, бережно вынув из него картину, поставил ее перед нами на мольберт.
Шаляпин долго смотрел на картину и, обернувшись ко мне, сказал:
- Это действительно смешно. В чем дело? Смешно. И зло смешно.
Он спросил у хозяина:
- Она продается?
- Да, мосье. Это редкий Домье.
- Я хочу приобрести. Что она стоит?
- Миллион двести тысяч.
- Ага, - задумался Шаляпин. - Это дорого. В чем дело? Картина не большая. Нет, я не могу ее купить…
Поблагодарив любезного хозяина, мы вышли из магазина. Шаляпин остановился на мостовой. Он был рассержен. Ударял палкой по мостовой и серьезно, подняв голову и смотря в сторону, говорил:
- Константин Алексеевич, вы представляете себе, сколько я должен за эти деньги спеть? Вот вам художники! Может быть, он теперь написал новую в неделю. А я плати миллион. В чем дело?
- Постой, Федя, да ведь Домье давно умер. Ты тогда и не родился еще. При жизни его ты бы, вероятно, купил эту картину дешево. Это бессмертный художник.
Стуча тростью по мостовой, Шаляпин расколол ее пополам. Он поднял обломок и окончательно разгневался.
- Да, художники! Картинка-то небольшая!
- Велика Федура, да дура! - засмеялся я.
- Ты что? Не про меня ли?
- Смешно, Федя.
- Тебе все смешно. Миллион двести тысяч. А ты знаешь ли, мне предложили Тициана, огромную картину, в Англии, за двести тысяч, и я ее купил.
- Молодец! Не верится только. За двести тысяч Тициана едва ли купишь.
- Увидишь.
Федор Иванович продолжал сердиться на Домье.
- Тициан, знаешь, - темный фон, по одну сторону лежат две голые женщины, а по другую сторону - одна. Вот только физиономии у них одинаковые.
- На чем лежат-то? - спросил я.
- То есть как на чем? Там просто написан темный фон. Я, в сущности, еще не вгляделся, на чем они лежат. Старинная картина. Ты что смеешься?
- Вот, Федя, если бы я написал рассказ «Тициан», ты бы и обиделся.
Шаляпин хмуро посмотрел на меня и сказал:
- Я тоже буду писать мемуары…
* * *
Федор Иванович продолжал увлекаться скупкой старинных произведений искусства. Я встретил его как-то на авеню Ваграм. Он шел один и, увидев меня, сказал:
- Пойдем.
Мы зашли в большое кафе. В нем было много народу. Шаляпин поморщился:
- Пойдем отсюда.
Мы пошли в другое кафе, небольшое. Сели за столик. Шаляпин сказал гарсону:
- Сода, виски.
- Тебе же нельзя, Федя, виски.
- Все равно. Видишь ли, я был у антиквара. Он мне такую штуку показывал. Уника мировая. Дорогая штука. Знаешь ли ты, я могу нажить шутя миллионы. Жаль, он никому не показывает, кроме меня, ты бы поглядел… Я не знаю, рискнуть, что ли? Ты что скажешь?
- Я ничего не могу сказать. Зачем ты в антикварию ударился?
- Надо же что-нибудь делать. Ведь пойми ты, что я только пою, а другие дело делают. Вот один в Аргентине купил реку и не пускает пароходы - плати. Так он в год нажил черт знает сколько… Я теперь меньше пою, а деньги идут. У меня дети. Положим, зачем я с тобой говорю, ты ничего в этом не понимаешь… А ты не пьешь сода-виски? У тебя-то ведь сахара нет!…
Он вдруг стал грустен:
- Вот, ты подумай, в какое положение я в жизни поставлен. Диабет, говорят, неизлечим.
Молебен
В это время Шаляпин перестраивал мастерскую в своем прекрасном доме на авеню д’Эйлау. Там были гипсовые украшения - какие-то амуры, раскрашенные в голубые с золотом цвета. Это было приторно. Внутри была лестница, которую он велел переделать.
Когда комната была готова, он повесил гобелены, рисунки русских художников, над камином свой портрет работы Кустодиева[377] и позвал священника освятить дом.
Не забуду тот день. Во время молебна Шаляпин пел сам. Пел столь вдохновенно, что казалось, что сам господь был перед ним в этой комнате. То было не пение, а подлинное славословие и молитва.
Служил отец Г. Спасский, который сказал за трапезой Шаляпину:
- Ваше вдохновение от благословения господа.
Болезнь
Федор Иванович часто говорил мне, что редко вспоминает Россию, но каждую ночь видит ее во сне. И всегда деревню, где он у меня гостил.
«…» - Сплю на сеновале у тебя, и подходят какие-то люди, тихо подходят и поджигают сеновал. Я вскакиваю, окруженный огнем. Не вырваться - вокруг ничего, кроме огня. Я, брат, бром принимал - не помогает.
* * *
Шаляпин все худел. Когда я к нему пришел, он лежал в постели. Потом сел и стал одеваться, напевая из «Бориса Годунова». Меня поразила худоба его ног.
- Хотят устроить мой юбилей - пятидесятилетие моей артистической деятельности. Хотели устроить теперь. Но я не согласился ускорить празднество, так как по-настоящему остался еще год. И я всегда был честным артистом. Понимаешь - честным артистом! Голоса у меня еще хватит.
В глазах его была усталость, и они глубоко сидели в орбитах. Были в них и какая-то мольба, и скупость старика.
Он хотел шутить, но тут же впадал в уныние.
- Вот ты не боялся, Константин, народа, а я боялся всегда… «Восторженных похвал пройдет минутный шум»… Ничего - вот отпою, тогда начну жить. Ты особенный человек, Константин, я всегда удивлялся твоей расточительности… Хорошо мы жили у тебя в деревне.
- Да, - согласился я.
- И вот - минулось… И я как-то не заметил, как все это прошло. Всегда думал: вот перестану петь - начну жить и с тобой поеду на озеро ловить рыбу. В Эстонии хотел купить озеро. И куплю. Еще года два попою и шабаш! Это вот грипп мне помешал. У меня после него какой-то камень лег на грудь. Что-то тут не свободно…
- Это, наверное, нервное у тебя.
Шаляпин пристально посмотрел на меня.
- Ты как находишь, я изменился?
- Нисколько, - солгал я. - Как был, так и есть.
- Разве? А я похудел. Это хорошо для сцены. Помнишь, вы дразнили меня с Серовым, что у меня живот растет? Я приходил в отчаяние. А теперь, смотри - никакого живота.
И он встал передо мной, вытянувшись. Его могучий костяк был как бы обтянут кожей. Это был больной человек.
- Мне бы хотелось выпить рюмку водки и закусить селедкой. Просто - селедкой с луком. Не дают. Кури, что ты не куришь? Мне нельзя. Задыхаюсь. Ты знаешь ли, я жалею, что нет твоего доктора - как его? Лазарева. Вот был здоровенный человек. Помнишь, как он крикнул на меня: «Молчать, я магистр наук, если я вам говорю, что не болит у вас горло, то значит - не болит». И ведь верно. «Я по звуку слышу». Все-таки были у нас хорошие доктора. Но ведь был чудак. Помнишь, любил тебя. На тебя не кричал… Савву Иваныча [Мамонтова] я вспоминаю. Не будь Саввы, пожалуй, я бы не сделал того, что я сделал. Он ведь понимал. Ты знаешь ли, я любил только одного артиста - Мазини. Меня поражало - какое чувство в нем, голос! Небесный голос. И сам он был, брат, парень хороший. Восьмидесяти лет женился. И какая женщина. Молодая, красавица. Я ее видал. Любила его. А ты знаешь, в жизни он, кажется, был бабник.