- Насилу, - говорит, - вырвалась.
Я думаю - эта самая. И почему мне прямо в голову попало - не пойму.
Приходит, значит, ко мне половой - чай убрать. А уж мой шипит в корзинке. Половой спрашивает:
- Чего, - говорит, - у вас в корзинке шипит?
- Это бутылка с квасом там, - отвечаю, - пробка выскочила.
Ну, заговорили с половым - коридорным. Парень, вижу, веселый. Я его и спрашиваю:
- Барыня-то сейчас приехала, нарядная, не здешняя, знать?
- Нет, - говорит, - а что?
- Да так. Муж-то ее здесь стоит?
А половой смеется.
- Нет, - говорит. - Она с другим крутит. Он в полюбовниках у ней, хоть и маленький, а вот - любит…
Василий Княжев вдруг замолчал.
- Что же, Василий, - спрашиваю я. - Это та и была?
- Эта самая, - ответил Василий серьезно. - Только он, барин, когда приехал, я ничего ему не сказал… Заметьте, как я ушел из номеров, он меня к себе в гости жить, барин-то этот, звал… Нет, не пошел. В дом эдакой. Тоска. Притворный дом. Не могу. Эдакое дело все портит: вся краса кругом пропадает. Одна сволота в душу лезет. Ничем не утешишь. Вином не утешишь. А в вине - радость есть. Попрощался я с псковским барином. Поплакал.
- А вот теперь у его, - показал он на Бузинова, - концы правлю. С вами в палатку жить пойду…
И Василий, взяв рюмку полынной, весело засмеявшись, сказал:
- Эх, хорошо на свете в воле жить… Погоди, заяц, поглядим еще на леса зеленые и тебя, дурака, на волю пустим. А то - обожрешься в холопьях у человека. И беспременно лопнешь… от удара.
Вечер весны
Красой зеленой покрывает солнце землю, посыпает ее цветами, но в вечернем сумраке весны, в заре вечерней есть весной какая-то тайная печаль. Я всегда чувствовал в вечер весны грусть глубокую.
Среди серого мелколесья, у склона и ручья, где за сучьями обнаженной ольхи потухала вечерняя заря, где в тишине леса замирают звуки соловьиной песни, я стоял на тяге, в ожидании, когда появится, коркая, вальдшнеп.
Я чувствую грусть и одиночество. Помню, рядом со мной стояла на тяге знакомая милая женщина, и я чувствовал от нее еще большую тревогу в сердце.
С тяги я шел домой по талой потемневшей в сумраке вечера земле. Передо мной, далеко за мелколесьем, темнела среди больших берез и лип крыша моего дома, и дом мой сливался с печалью вечера. Все кругом было в тишине вечерней. Я вижу, как из дому идет мой дед-сторож, несет кринку молока, и корова стоит у сарая, и все как-то тихо, печально. И глухо в доме у меня.
Я вхожу с моей спутницей по ступеням крыльца в темную комнату, зажигаю лампу, и около - она, такая чужая, временная моя гостья.
Над моховым болотом, за которым далеко расстилались рядами леса, взошел круглый месяц, как розовый кружок на лиловой мгле ночного неба. Весенняя ночь пахла сыростью земли, и я почувствовал: в далях лесов и в месяце - была та же тайная печаль. И дом мой, освещенный лампой, был тих и сиротлив. И почувствовал я, что эта женщина - не что иное, как молчащее любопытство, что жизнь окутывает меня какой-то тревогой людского базара, где обольщение называется любовью, где честь почитают за глупость, а обман за ум, где плутовство и выгода - бытие.
Ярко горит хворост в камине. Огонь веселит освещенные стены моей деревенской мастерской, и как красиво блестят золотые с синим фарфоровые вазы, стоящие на окне, за которым видны темные силуэты высоких елей. Все кругом одна симфония весенней ночи: вазы на посинелом окне, темные ели, фигура молодой чужой женщины - все сливается в одно: ночь. И краски, которые я кладу на холст, звучат в разнообразии, и сущность живет в моем очаровании от окружающего молчания ночи.
Какая во мне жажда восхваления всего, что вижу я. И в картине - в молчании поет весенняя ночь. А душа все чает небывалой жизни, которая там… где-то там… Призрак счастья. И так будет до могилы, над которой к номеру поет соловей, - очарование зорь весенних.
А рано утром все было другое. Было радостно.
Я умывался у колодца, где на березах, в скворечнике, заливался скворец хвалой ясному утру. Ко мне с головой, обернутой полотенцем, подошла моя гостья. Ее темно-карие глаза пронизывало солнце; они смеялись.
- Как хорошо у вас… Слышите, как кричит иволга, какое лето в ее свисте. Отчего вы говорили вчера, что в весеннем вечере грусть кладбища.
- Я сам удивляюсь. Сейчас все другое, чем вчера… Какая синяя даль. По небу, рядами, в белых перьях блестят облака. Посмотрите ввысь: как там весело.
Я из большого ковша лью светлую воду в руки женщины. Она брызжет в лицо себе воду, темные волосы ее заплетены на шее в пучок. Смеясь, глядя на меня, она вытирает лицо мохнатым полотенцем, кладет мыло в блестящую мыльницу и уходит в крыльцо моего дома.
Сегодня приедет ее муж. Это мои новые знакомые. Он ученый, но, в сущности, я совсем не знаю, чему он учит и что пишет. Он охотник так же, как я. Надо скорей собрать краски, думаю я, писать эту голубую даль, эти розовые ветви кустов у загородки, березы, за которыми так потонула в весенних ветвях калитка сада.
- Вы целый день рисуете ваши картины? - говорит мне гостья.
- А как же, теперь такая красота.
- Я не знала, что художники так много работают. Вы и жизни не видите.
«А правда, - подумал я вдруг, - верно, жизни я как-то не вижу».
- Знаете, - говорю я, - я люблю писать красками и все никак не могу написать так, чтобы мне нравилось самому, совсем нравилось… Я все хочу еще лучше.
- А вы думаете, за это найдете награду в жизни?
- Я об этом не думал… Какую награду? Деньги?
- Нет. Ну… допустим - любовь.
- Нет, я еще не видал никого, кто бы любил во мне мои создания. Они как-то отдельно от меня… Есть такие, которые мои картины любят. Ну, а меня самого за мои работы никто никогда не любил. Напротив, я чувствую, что я какой-то не такой, как надо… Я художник, так сказать, немного отверженный… Я всегда не то, что бы хотелось окружающим. Я даже привык быть как-то всегда в чем-то виноватым. Странно. Вот хотя бы то, что я пишу картины. И при встрече мне всегда говорят: «Отчего вы не напишете, я вам расскажу…» И я слушаю, что рассказывают мне. И почему-то они считают гораздо значительнее то, что рассказывают они, чем то, что я пишу. Часто, когда смотрят мою картину, говорят: «Вот если бы вы с нами были в Швейцарии, я бы вам показал ландшафт, вы бы написали. А то - и у меня в Орловской губернии, в имении… Был у меня там вид, батюшка, с балкона - вы бы ахнули». Я уже привык, что я не такой, как нужно. И никаких наград и любвей не жду…
Она ответила недовольно:
- У вас есть какая-то душевная сложность… Отчего не смотреть на жизнь просто и брать от нее то, что она дает…
«Верно. Отчего?» - подумал я.
В это время тарантас подъехал к подъезду дома. Двое вылезли у крыльца. Она побежала встречать мужа.
В комнату вошли блондин и жгучий брюнет; один худой и бледный, ее муж, другой плотный, толстенький, как кубарь, его знакомый. Оба были с ружьями, в высоких сапогах. Люди были возвышенных чувств и мыслей и говорили громко, уверенно:
- Какой восторг здесь… Леса… Какая прекрасная местность.
- Феноменально.
Мы расположились за чаем. Пасха, кулич, ветчина. Моя собака пойнтер Польтрон - ласковая - тоже была рада гостям. Она положила одному лапы на колени. Тот оттолкнул Польтрона и сказал, отряхивая колени:
- А вы его плохо учите арапником…
- Я не могу бить собаку.
Оба гостя с удивлением посмотрели на меня, даже весело засмеялись.
- Вы никогда не били собаку? - спросил гость-блондин. - Это странно…
- По-моему, собаку бить нельзя, - ответил я.
- Почему?
- Потому что собака самое тактичное и верное, благороднейшее существо на земле.
- Да-а? Вот как! Ну, я без арапника на охоту не иду… Ваш пес, наверно, гоняет, как хочет, за ним и не уследишь. Он кладет лапы и портит брюки…