Зверства царских тюремщиков, истязавших в Вологде и Зерентуе наших товарищей каторжан, подняли еще выше брожение среди студентов… В первой русской революции пролетарит научил народные массы бороться за свободу, во второй революции он должен привести их к победе!
Особенно напряженно объект слушал мнения «Ильина», переданные Юзефом, по поводу министерского кризиса. Он записал для себя пассажи про то, что политика Столыпина была для октябристов заманчивым… обещанием. «Обещание», по признанию октябристов, не оправдалось… На самом деле политика Столыпина была не обещанием, а политической и экономической реальностью последнего четырехлетия…
Организованные в национальном масштабе представители дворянского крупного землевладения и верхов торгово-промышленного капитала проводили, осуществляли эту реальность… Со всей добросовестностью, со всем усердием, не щадя живота, не щадя даже мошны, октябристский капитал помогал этим попыткам и теперь вынужден признать: не оправдалось… Трехлетие октябристского «мирного и любовного жития» со Столыпиным не прошло бесследно: шагнуло вперед экономическое развитие страны, развились, развернулись, показали себя (и исчерпали себя) «правые» – все и всяческие «правые» – политические партии… Старое сдвинуто с места. Ни левый, ни правый центр нового не реализовали… Особенный интерес у Объекта вызвала цитата ведущего публициста правого лагеря г-на Громобоя, приведенная в реферате, составленном по статьям «Ильина»: «Глядя на весь этот разрытый копошащийся муравейник – услужливую печать, услужливых ораторов, можно только, по человечеству жалея их, коротко напомнить, что П. А. Столыпину служить уже нельзя, – можно только прислуживаться…»
На этих словах Объект поднялся и стремительно вышел из зала»).
Кулябко убедился – п о п а л.
Через неделю в Цюрихе к Богрову подошел Николай Яковлевич. Вечер провели вместе; сказал, что партия благословляет его на подвиг.
– Возвращайтесь в Россию, я найду вас. Но желательно, чтобы вы переехали обратно в Киев, Дима. Петербург – трудное место для работы, столыпинские ищейки свирепствуют вовсю. Я думаю, вам разумнее обосноваться на старом пепелище… Где поместье вашего отца? В Кременчуге?
– Да.
– Поживите лето там, мне будет спокойнее приехать туда. Это удобно?
– Что? – рассеянно переспросил Богров, потому что не мог оторвать взгляда от сутулой спины человека, сидевшего возле окна, в глубине зала маленького кафе, куда они зашли со Щеколдиным, – ему казалось, что это Рысс-младший, Орешек.
– Я спрашиваю – в какой мере мне будет ловко приехать в поместье вашего отца, – повторил Щеколдин, точно зная причину того панического ужаса, который был нескрываем на лице Богрова, в мелко затрясшихся руках, в испарине, обильно выступившей над верхней губой, во всем его п о т е к ш е м облике.
– Да, да, вполне удобно, – ответил тем не менее Богров, заставив себя отвести взгляд от спины человека, так напоминавшего ему Орешка-Рысса.
– Что с вами? – поинтересовался Щеколдин. – Вы чем-то взволнованы?
– Я? Отчего же, вовсе нет, совершенно напротив…
– Кого вы заметили, Дима?
Богров обернулся к Щеколдину, уставился в его лицо немигающе, подумав: «А что, если он привел сюда Рысса нарочно и они лишат меня жизни прямо здесь? Или же выволокут на улицу, а там кричи не кричи – тишина, никого нет, здешние из окон даже не выглянут, тут не Россия, не заступятся; воткнут в печенку голубое шило, отволокут к реке, и – все!»
– Отчего вы решили, будто я кого заметил?
– Слежки за собою не чувствовали?
– Нет.
– Но пытались обнаружить?
– Пытался… Только я не знаю, как это делается…
– Кого вам напоминает тот человек в углу? – требовательно спросил Щеколдин. – Вы знаете его? Кто он?
– Я… Я не знаю… Мне показалось, что я видел его сегодня дважды… На улице… Да, он шел по улице… Но он не оборачивается…
– Встаньте, подойдите к нему и, глядя ему прямо глаза, спросите: «Могу ли просить у вас спички?»
– Но это не принято на Западе, для этого есть официант.
– Вы – иностранец, вам можно все. И сфотографируйте его лицо, заложите в анналы своей памяти. Вам сейчас нужно тренироваться, каждый день тренироваться в том, чтобы память была абсолютной, Дима. Ну, ступайте же…
– Сейчас…
– Шпики не стреляют. Или вас пугает что-либо другое?
«Кулябко передавал, что я вправе потребовать объяснений и выставить алиби, – стремительно подумал Богров. – Но тогда Николай Яковлевич уйдет. Я бы ушел на его месте. Ну и хорошо! Он же втягивает, и я теперь боюсь этого! Но и Кулябко говорит, что в этом спасение. Господи, куда я иду? Зачем не стать маленьким, незаметным, зачем не забиться в угол и переждать эти страшные времена?! – Мысли его были быстрые, рваные, но при этом логично выверенные, словно бы перед тем, как он услышал их, кто-то невидимый сформулировал их и взвесил. – Будь проклят тот день, когда я п о т я н у л с я к славе, памяти, триумфу!»
Богров медленно поднялся, каменно ступая, пошел по желтому, хорошо струганному полу, прокрашенному олифой, остановился возле того столика, за которым недвижно и одиноко сидел человек, так напомнивший ему Рысса-младшего, проклятого негрызучего Орешка; надо ж было охотиться за ним, иродом, пусть бы себе грабил банки, кровосос…
Огромным усилием воли он заставил себя сделать еще три шага; за столиком, обросший, уставший, с запавшими глазами, действительно сидел Орешек.
– Сядь, Богров, – сказал он. – Сядь… Я так давно хотел посмотреть тебе в глаза. Один на один. И – не в России…
«Не только правые, но и центр скажет „Браво“!»
9
Письмо от Манташева из Москвы Курлову привез личный секретарь доктора Бадмаева, вполне надежный человек.
Встреча Манташева с лидером кадетов Павлом Николаевичем Милюковым состоялась за обедом, в ресторане Энгельбрехта, на Страстном бульваре.
Манташев, предваряя запись собеседования весьма оптимистическим пассажем, ликовал: «Дорогой друг! Полагаю, что как бы ни развивались события на нашем политическом небосклоне, мы отныне имеем в кармане неразменную ассигнацию – и не от кого-нибудь, а от самого приват-доцента [3].
Как мы и договорились с вами, я, никак не затрагивая имен, начал беседу с исследования точки зрения оппонента на цикл очерков П. Б. [4], прямо, с моей точки зрения, означавших отход партии конституционных демократов от своих прежних позиций по национальному вопросу к тому кредо, которое в значительно большей мере свойственно ныне правительству.
Доцент на это ответил в том смысле, что его партия ни в коем случае не согласится со слепым национализмом П. А. [5], что мнение П. Б. – его личное мнение, никак не разделяемое большинством членов ЦК.
«Не только потому, что у нас в ЦК достаточно членов является не православными, не потому, что нас поддерживает ряд иноверческих банковских кругов, – я от вас этого не намерен скрывать, да вы наверняка имеете и свою по этому вопросу информацию, – но я, русский, до последней капли русский, воспитан в том смысле, чтобы жандарму и антисемиту руки не подавать. А ныне П. Б. придумал, изволите ли видеть, „культурный антисемитизм“ в противовес „звериному антисемитизму“. И какова же между ними разница? Она, оказывается, состоит в том, что евреям необходимо „узнать «национальное лицо“ той части русского конституционного и демократически настроенного общества, которая этим лицом обладает и им дорожит.
И, наоборот, для них совсем не полезно предаваться иллюзии, что такое лицо есть только у антисемитского изуверства». П. Б. полагает, продолжал доцент, что русский национализм сейчас сделался антиправительственным, радикальным течением и выражает интересы своего народа…
На мой вопрос, как партия станет относиться к практике П. А., если он еще больше ужесточит национальные ограничения в польском, кавказском и финляндском вопросе доцент ответил, что это вызовет в империи кризисную ситуацию. «Когда господин Пуришкевич требует в Думе принудить поляков, грузин и финнов даже думать на русском языке, я отдаю дань эмоциональности и бесспорной талантливости моего постоянного оппонента по части режиссерского мастерства, рассчитанного на галерею зрителей, заполненную дворниками из „Союза русских людей“, но если подобное произнесет премьер, тогда мы окажемся на грани гражданской войны, племенной розни, неуправляемого, кровавого процесса».