Бедная девочка, вздохнул старик Оливер. Бедная девочка.
Ушла без следа. Если не считать двух дочерей, двух выживших из пяти детей.
Что-то не ладилось у них с детьми. Первый ребенок родился здоровым и крепким, второй — против всех ожиданий — оказался меньше и слабее. Третий, мальчик, родился мертвым, четвертый и пятый, тоже мальчики, появились на свет недоношенными и, раз-другой вздохнув слабыми грудками, затихли навсегда.
Первый ребенок — здоровая темноволосая девочка, которую назвали Анной в честь матери девы Марии, — родился ровно через четырнадцать месяцев после их свадьбы. Оливер, вернувшись из конторы, узнал, что у жены начались схватки. Дом был полон возбужденных людей. Его кухарка и кухарка тещи, пересмеиваясь, вытаскивали из духовки жаркое. В гостиной две родственницы жены и их мужья играли в маджонг. Сиделка в белом халате — он видел ее впервые — поклонилась, пробегая мимо. Тещи и врача Оливер не видел — они были в спальне. Тесть налил ему виски как раз в ту минуту, когда в дверях показался дядя-священник. Он привел с собой другого священника, помоложе. «Кузен Умберто», — объяснил он. (Этого родственника Оливер не запомнил вовсе.) Гарриет, тетка его жены, расставляла в столовой серебряный сервиз, свадебный подарок тестя. От больших, в пышных завитушках серебряных кофейников поднимался ароматный пар. Пахло кофе и шоколадом. Тетка красиво раскладывала на блюде маленькие пирожные и сандвичи.
— Почему мне никто не позвонил? — спросил он. — Почему она не позвонила?
Он не дождался ответа.
Через час приехали еще более дальние родственники. Оливер не знал, как их зовут, и не стал спрашивать. Во дворе тихо и терпеливо играли дети. Женщины сидели на веранде, смотрели на них, пили кофе и шоколад. Мужчины толпились в гостиной и пили виски. Оливер вышел на заднее крыльцо и там стал ждать в одиночестве. К десяти часам младшие дети крепко спали по углам, женщины умолкли, мужчины заметно опьянели.
Оливер подумал: все они — ее родня. У меня здесь нет никого. Никого, кроме маленького существа, которое вот-вот появится на свет там, в спальне. Жаль, что моя старуха мать не дожила до этого. Как она хлопотала бы, как радовалась бы сейчас.
Дочка родилась перед полуночью. Женщины всплакнули, мужчины выпили еще раз. Оливер поднялся к жене, она спала тяжелым сном. «Первые роды иногда бывают трудными», — сказал доктор. Оливер вздрогнул. Он опять причинил ей боль, вместо того чтобы защитить. Сиделка собрала окровавленные простыни, но Оливер успел их увидеть. Он вновь вспомнил брачную ночь, и его охватил мучительный стыд. Эта хрупкая темноглазая девочка не получила от него ничего, кроме крови и боли.
Когда начались следующие роды, он отправился в отель и прожил там два дня.
Потому что он знал, что никогда не привыкнет к родам. Он гордился, что способен привыкнуть к чему угодно. Он убивал и не испытывал при этом ничего. И он же переживал невыразимый ужас из-за кареглазой девочки. Недели, предшествовавшие родам, были для него мукой. Он не мог смотреть на нее. Находил всевозможные предлоги, чтобы подольше задержаться в конторе, придумывал дела в Чикаго, Сент-Луисе или Майами. Едва он узнавал, что у нее начались схватки, как им овладевала невыносимая тошнота и еще что-то — что-то такое, чего он не мог определить. Но это было как-то связано с тем комочком плоти, который насильственно покидал ее тело, оставляя кровавый след. Словно он сам убивал ее.
Она ничего не говорила, но как будто понимала его. И жалела. Она старалась оградить его от всего этого насколько могла. Двух последних детей она не доносила и поэтому рожала в больнице. Но он не провожал ее туда; в первой раз он был в Чикаго, а во второй она не стала его будить, а тихонько поднялась (спала она одна — уже за несколько недель до этого он под благовидным предлогом переселился в другую комнату) и позвонила матери. Оливер нашел ее записку.
Ее чудовищная заботливость травмировала Оливера. Он чувствовал себя жалким, ничтожным. Нет, надо что-то сделать, купить ей подарок, что-нибудь красивое, очень дорогое. Женщины любят драгоценности — вот что он купит. Он ушел из конторы в разгар дня, чего еще никогда не делал, и побывал во всех ювелирных магазинах на Канал-стрит, но ничего подходящего не увидел. В тот же день он уехал в Чикаго. Там он найдет что-нибудь достаточно дорогое и достойное ее.
И нашел. Он вернулся домой довольный и в мире с самим собой. Подари был очень, очень дорогим. Но… спустя несколько лет, несколько десятилетий он никак не мог вспомнить, что именно купил. Ему казалось, что это было жемчужное ожерелье и серьги — усыпанная бриллиантами оправа и две большие жемчужины, как две слезы. Он вспомнил слова матери: «Жемчуг — это слезы». Так вот, значит, что он купил — жемчуг в уплату за слезы Стефани.
Или это только ему кажется? Он не знал точно.
Так было со всем, что касалось его жены. Он просто не помнил.
И все же, когда она умерла, он заболел от горя. Руки и ноги у него сперва похолодели, потом онемели. Спичка догорала в его пальцах, обжигала их, а он замечал запах опаленной кожи, но не чувствовал боли. Тем не менее он не испытывал печали в принятом смысле слова. Просто он вдруг превратился в ничто. В полную пустоту.
Отпевали ее в большой церкви, и был хор, и торжественная служба, и черное сукно, и душные волны ладана, и цветы. Ее родные плакали открыто — и мужчины и женщины. Кто-то пронзительно закричал, кто-то упал в обморок, и сильно запахло нашатырным спиртом и лавандой. Две ее дочери стояли тихо и не плакали. Их руки висели неподвижно, но пальцы были в непрестанном движении. Оливер видел все. Видел пот на лицах тех, кто нес гроб, видел белую пыль ракушечника на их башмаках, видел бурые пятна на лепестках белых орхидей, усыпавших гроб.
Но его самого тут не было, не у него пересохло во рту, не у него в затылке билась тупая боль. Это был не его рот, и боль оставалась вне его. Он видел, но не осязал. Он не шел, а плыл по воздуху, хотя его ноги как будто твердо ступали по земле. Чтобы проверить, так ли это, он ударил носком башмака в стену. Он увидел, как башмак коснулся стены, он услышал стук, но он ничего не ощутил. Рядом с ним были его дочери, но он не обращал на них внимания, а родственникам только смутно помахал рукой.
Он чувствовал себя куклой, манекеном. Деревянным человеком. Он сел в постели и спустил ноги на пол, которого не чувствовал. Когда он одевался, его глаза подсказывали пальцам, что надо делать. За завтраком он зажал газету в деревянных пальцах и только по смявшейся под ними бумаге понял, что держит ее крепко. Тогда он поднял ее на уровень глаз и стал читать. Потом пришел парикмахер, чтобы его побрить — доверить это своим рукам он не мог. Он пошел в контору и попытался понять, что говорит ему Ламотта. «Решай сам». У него не было сил оставаться в конторе между давящих стен. Он вышел на воздух, тяжело ступая несуществующими ногами. Шагал он быстро, хотя идти было некуда.
Он заметил, что за ним все время кто-то идет. Родственники жены (или Ламотта?) поручили кому-то следить за ним, чтобы он не причинил себе вреда. Оливер узнал своего провожатого. «Мальчишка работает у меня», — сказал он вслух и почесал подбородок бесчувственными пальцами. Его зовут… как же его зовут? А, да, Роберт Кайе.
Оливер остановился и, опустив руки, уставился на мальчишку. Роберт Кайе тоже остановился, и не пытаясь скрывать, что он идет за ним. Оливер повернулся и пошел дальше. Он больше не оглядывался, а шел и шел, пока по лицу не заструился пот и не заныли ноги. Потом он отдыхал. Прислонясь к телефонному столбу. Сидел на выщербленной каменной скамейке у трамвайной остановки, читая и перечитывая рекламный плакат «ССС — от простуды», словно никогда прежде не видел этих слов. Сидел на низкой бетонной церковной ограде и смотрел, как у его ног копошатся в земле муравьи. Все это время он ничего не ел и не хотел есть. Когда стемнело, он начал читать названия улиц, чтобы разобраться, где он и как может попасть домой.