Священник прочитал утреннюю молитву, все пропели хором «Отче наш» и принялись за еду. Ели молча. Говорить не разрешалось, да и мешал голос чтеца, громко и четко читавшего житие святого...
Вдоль столов за спинами завтракающих прохаживались помощники инспектора: обрывали тех, кто пытался заговорить.
Доели. Снова прозвучала молитва: «Благодарим тебе, Христе боже наш...»
Поспешили в классы. Павла в коридоре остановил отец Феодор. Негромко и заботливо он спросил, как Павел съездил в город, и дал понять, что некоторые послабления в общих правилах для Павла совершаются не без его, отца Феодора, предстательства. Потом все так же благожелательно он отпустил Павла, а когда тот дошел почти до дверей класса, негромко окликнул его снова:
— Да, Милованов, какой это вы опять задали на уроке вопрос?
— Koгда? — спросил Павел, стараясь догадаться, о чем идет речь.
Отец Феодор тут же подсказал:
— На уроке нравственного богословия. Что-то связанное с вашим родителем. Припоминаете?
У Павла неприятно дрогнуло сердце. Вопрос был невинным, но отец Феодор уже знает о нем.
— Мой отец погиб, спасая ближних, — сказал Павел и замолчал.
— Осведомлен о печальном происшествии, которое привело вас от безбожия к богу. Но в чем же все-таки был ваш вопрос? — так же мягко, но чуточку настойчивее осведомился отец Феодор.
Павел неохотно сказал:
— Если все в мире совершается по воле божьей, как усмотреть в гибели моего отца мудрость и милосердие божие?
— Это и есть ваш вопрос? — спросил отец Феодор небрежным тоном, как бы давая понять, что на такой вопрос ответить не составляет никакого труда. — Ну, и что вам сказал ваш наставник?
— Кого господь любит, того наказывает.
— Истинно! Притчи Соломоновы, глава 3, 12-й стих.
— Но я понять хочу! — воскликнул Павел и даже руки стиснул, чтобы показать, как мучительно хочет он понять.
— Понять? — мягко переспросил отец Феодор. — Молись, молись, а не рассуждай, В молитве ищи ответа. Но мы еще потолкуем об этом. Не спеша, вечерком, душевно... А теперь в класс!
Он благословил Павла, и тот, преодолевая внутренний голос, который пытливо спрашивал: «Ну, а это зачем?» — поцеловал отцу Феодору руку, приложился как положено к его выхоленной щеке и ушел в класс.
Отец Феодор постоял в коридоре, глядя, как семинаристы расходятся по классам.
Когда мимо него, почтительно склонив голову и мягко ступая, прошел Добровольский, отец Феодор окликнул его, не скрывая в голосе недовольства.
— Вы ничего не хотели мне сказать, Добровольский?
Григорий, не задумываясь, ответил:
— Не сочтите за лесть, отец Феодор. Восхищен вашей проповедью. Сладость! Трогательность! Умилительность! Душа, во грехах заскорузлая, и та восчувствует...
Отец Феодор, усмехнувшись, перебил Добровольского:
— Вижу, что вы успешно овладеваете старинными словами.
— Стремлюсь! — сказал Добровольский и изобразил на своем лице ревностное стремление, соединенное со скромной радостью по поводу похвалы.
— Заметно, — снова перебил его отец Феодор, так же негромко, как все, что он говорил, но тоном, который заставил Добровольского насторожиться.
— Но хоть вы, Добровольский, лисица, я не ворона! Умилительность!.. Почему я не от вас узнаю о том, что произошло у Милованова на уроке нравственного богословия?
Добровольский потоптался на месте. Узнал уже, значит! Чем же отговориться?
Он сказал первое, что пришло на ум, голосом возможно более простодушным:
— Но ведь мы с Миловановым в разных классах...
— Осведомлен, — сказал отец Феодор, поглаживая черную волнистую бороду и прожигая Добровольского испытующим взором.
Когда семинаристы-новички говорили, что отец Феодор видит всех насквозь, они были склонны поверить, что оно так и есть на самом деле. Добровольский знал, сколь незагадочна основа у проницательности отца Феодора, но и он под этим взглядом поежился.
— Осведомлен я и о другом, — продолжал отец Феодор. — Вас интересует не только то, что происходит в вашем классе. И любознательность ваша, обозначим ее до времени так, приносит плоды. Но доставляете вы эти плоды не мне...
Добровольскому стало жарко. Ему казалось, что его разговоры с почтенным коллегой отца Феодора, который занимает в этих стенах, пожалуй, еще более важное место, остались их маленькой тайной, тем более что они облечены во вполне благопристойную форму интереса к предмету, преподаваемому тем, на кого намекнул отец Феодор. Надо было как-то выкручиваться.
— Отец Феодор, — сказал Добровольский, глядя на своего наставника светлыми преданными глазами, — я... единственно и нелицеприятно...
Но договорить ему не дали. Отец Феодор устало махнул рукой и желчно сказал:
— Бросьте, Добровольский, на меня этот лексикон не действует, тем более владеете вы им далеко не в совершенстве. Не ошибитесь, Добровольский. Не на того коня ставите. Поразмыслите об этом! А теперь ступайте в класс...
До вечера раздумывал Добровольский над этим разговором. Как бы действительно не просчитаться и не остаться в дураках, особенно если в этих стенах предстоят перемены. А ведь по тону отца Феодора на то похоже. Неужели он еще выше станет? Куда же выше! Сорока еще нет, а уже в таком чине и такое положение! Во всяком случае, есть над чем подумать.
Учебный день шел, как всегда. С появлением каждого нового преподавателя в начале его урока читали молитву и пели тропарь. После уроков обедали, снова молились, снова слушали чтения житий.
Наконец наступил короткий послеобеденный перерыв. На счастье, сегодня не было спевки хора. Павел отправился в библиотеку: ему хотелось взять какую-нибудь книгу, которая так увлекла бы его, что можно было бы не вспоминать разговор с Асей. Нет, не разговор — разрыв. Ну, конечно, разрыв. Чем больше он обдумывал все, что произошло позавчера, тем яснее чувствовал, что это разрыв. Когда Ася звонко рассмеялась, что-то непоправимо разбилось, словно это звенел не ее смех, а осколки звенели, которые теперь уже ни за что не склеить.
«А может, такую книгу взять, которая поможет вернуться вчерашнему настроению?» — подумал Павел. Где это было такое удивительное, солнечное, свежее описание пасхи? В «Войне и мире» или в «Воскресении»? Он не перечитывал этих книг со школьных лет. Тогда он прочитал сцену в церкви, как все остальное; сейчас ему захотелось перечитать ее.
По привычке школьных лет он в коридоре на ходу нетерпеливо полистал книгу. Это было дореволюционное издание с ятями и твердыми знаками. Но Павел уже привык в семинарии к старой орфографии: многие учебники, по которым он здесь занимался, были тоже изданы в дореволюционное время и, понятно, по старой орфографии.
— Ну, конечно, вот она, эта сцена: «Все было празднично, торжественно, весело и прекрасно...» Он скользнул глазами по строкам, чтобы найти в них то высказанное словами чувство, которое он на мгновение ощутил, вернувшись в лавру. Но вся сцена ликования и радости говорила вовсе не о пасхе, не о боге, а о Кате и о любви.
Он полистал книгу дальше и вдруг наткнулся на три строки точек, озаглавленных римской цифрой, обозначающей главу.
И в этот момент чья-то рука, протянувшись из-за его спины, бесшумно взяла книгу. Павел оглянулся и увидел помощника инспектора, которому семинаристы дали прозвание Казак. Впрочем, студенты академии -говорили, что присвоенная ими кличка — Цербер — подходит больше.
— Интересуетесь сочинениями Толстого? — кротко спросил Казак. — Не удовлетворены, что вам дали издание, в котором выпущены самые богохульные главы?
— Я ничего не знаю о выпущенных главах, — сказал Павел. — Я просто хотел перечитать «Воскресение». Разве это нельзя?
— Ничего ни о чем не знаете, а перечитать все-таки именно «Воскресение» пожелали? Верните эту книгу. В ней и с выпущенными главами мерзости и безбожия предостаточно. Или, может, вы и того не знаете, что православная церковь отринула Толстого?