Сегодня он этого не выдержит. Домой! Только домой! А где теперь его дом? Его дом теперь в общежитии, в лавре.
Павел пришел на вокзал за минуту до отхода электрички: едва успел проскочить через калитку, которую уже запирали. В вагоне было полно. Почти всю дорогу пришлось стоять на ногах, гудящих от усталости. Компания молодежи, которая возвращалась из города, негромко пела под гитару; ненасытные книгочеи, как всегда, читали какие-то толстые книги. Многие спали, уронив голову на грудь. Из дальнего угла доносились такие звуки, будто там подковывали лошадь: стук, ржание и снова стук, — там играли в «козла».
Сесть удалось только за три остановки до той, которая была нужна Павлу.
Так бывает всегда! Если у человека нарывает палец, как бы он ни оберегал его, что бы ни делал, будет все время им за все цепляться, ни на секунду не сможет о нем забыть. Вот так и Павел. Едва он сел — оказался соседом двух спорщиков.
Пожилая женщина с усталым лицом в старомодной шляпке с матерчатой розой на коротко, по-мужски остриженных седых волосах, в круглых очках с поломанным заушником, бережно перевязанным ниткой, рассказывала, что приехала из Перми в Москву, чтобы побывать в лавре, и едет с ночи туда: хочет застать первую воскресную службу.
Сквозь сильные стекла очков были видны испуганные глаза в бессчетных морщинках, а на коленях лежали темные руки. Такие глаза и такие наработавшиеся руки были и у матери Павла.
Молодой и, по всему судя, очень сильный парень, скрывая улыбку в углах большого насмешливого рта, сказал:
— Те, которые на помощь от молитв надеялись, раньше от самой Москвы в наш город пешком шли, а уж от ворот до храма и вовсе на коленях. К святому в электричке ехать уж очень не по-божественному.
И он весело поглядел на Павла, ожидая от него поддержки.
Женщина серьезно ответила, что обязательно пошла бы пешком, были бы силы, и стала объяснять: хочет помолиться за сына, который свихнулся с пути, и, как она теперь поняла, потому, что рос в неверии.
Парень уже без усмешки начал ей горячо возражать.
Павел отвернулся к окну: не хотел слушать этот спор, не хотел даже молча в нем участвовать. Но в черном стекле он видел только свое отражение: бледное лицо, по которому, как тревожные мысли, пробегали придорожные огни. И он невольно снова прислушался.
— Дайте я хоть вам напишу, — сказал парень, который как-то незаметно перевел спор совсем на другое, — где в Москве обязательно побывать нужно. А то наладитесь вы в лавру ездить и ничего не увидите: ни Третьяковки, ни выставки, ни Кремля. И сыну написать не о чем будет. А я так считаю: знал бы ваш сын, чем себя занять, никакой беды бы с ним не было. Напишите ему, где были, что видели. Может, ему тогда тоже еще в жизни все хорошее повидать захочется...
И веселый парень принялся составлять список московских достопримечательностей.
Павел снова отвернулся к окну: парень рассуждал наивно, но вот он уже давно в Москве, а тоже почти нигде не был. Правда, всюду собирались побывать с Асей, но почти никуда не успели: слишком мало времени было у них.
Он снова, не желая того, прислушался.
— Кто спорит! — сказал парень. — Конечно, много еще в жизни трудностей. Но я вот школу кончил, потом техникум. Плохо ли? Обе сестры учатся. А уж учиться вашему сыну, наверное, помех не было. Вот добьемся, чтобы все по-настоящему, и не только до первой справки об окончании, учились, никто в церковь не пойдет. Это я вам гарантирую.
Женщина что-то тихо возразила. Павел, не слушая ее, встал и пошел к выходу.
Всю дорогу от вокзала до своего общежития он мысленно повторял: «Ну и пусть! Теперь хоть все ясно», — и старался убедить себя, что повторяет это с облегчением.
Но настоящим облегчением после московских улиц и вагонной тесноты было войти во двор лавры, по-ночному тихий, прохладный, пахнущий первой весенней зеленью.
Здесь легче дышалось. Павел припомнил слова из речи, которой их встретили в первый день учения. Оратор говорил о людях, которые издревле и доныне спешат в эти сложенные из поседелых камней стены, чтобы снять в обители мира и покоя греховное бремя со своей мятущейся души.
А за несколько дней до этого они, еще не принятые в семинарию, но только допущенные к экзамену, стояли в семинарской церкви, где ковром, положенным около правого клироса, было обозначено, словно огорожено, место для будущих семинаристов. Павел крестился и кланялся, как и большинство кандидатов, не очень уверенно. Служба была длинной, утомительной. Он прислушивался к тому, что происходит у него в душе, но ощущал только чувство неловкости и скованности, и ему казалось, что это испытывают и все остальные: недаром у впереди стоящих такие напряженные спины и затылки. И ему вдруг захотелось тут же сойти с этого ковра, но он себя поборол: «Хватит метаться, — подумал он.— Я еще ничего тут не знаю!»
С тех пор прошло немало времени, и Павел вроде бы привык. Но чувство, возникшее сегодня, когда он после ссоры с Асей вошел во врата лавры, он испытал впервые.
Неужели это ощущение надежности, тишины и покоя, которое он испытал, проходя сквозь двойной и темный тоннель ворот, и есть то проявление бога в душе, которое превыше всех иных доказательств его существования? Сколько раз толковали ему об этом чувстве, и как старался он проверить, испытывает ли его. И вот оно, наконец, пришло в день разрыва с Асей. Уж не награда ли это за разрыв?
И вдруг трезвый голос сказал: все, наверное, проще. Он устал, переволновался, всю дорогу стоял на ногах, а сейчас вошел в стены, где не нужно скрывать, кто он. Здесь он не чувствует себя белой вороной. Здесь он один среди многих, таких же, как он.
Павел поднялся мимо сонного швейцара по лестнице и прошел по коридору общежития. Он ступал осторожно и тихо, словно боясь расплескать вдруг возникшее в душе чувство, в котором еще сам не до конца разобрался.
Утром его разбудили громкие голоса. Не открывая глаз, он прислушался. Говорили соседи по комнате.
— А я вам говорю, нет места лучше, чем на кладбище.
Павел открыл глаза. И, как всегда утром, увидел над собой тяжелые своды низкого потолка. Говорил Николай Самохин, сосед по классу и общежитию. Это его приятный басок.
— А я вам говорю, — убежденно повторил Самохин, — нет места лучше, чем на кладбище. Это дело верное. Я и на летнюю практику обязательно буду добиваться только на кладбище.
— Еще чего, на кладбище! — перебил Пантелей Здоров, первый спорщик в их десятке. — Наотпеваешься еще, когда приход получишь. А сейчас, пока ты человек вольный, на лето куда-нибудь махнуть, где лес, речка, рыбалка. Отпономарил для практики — и за удочки! Хорошо! Проснулся, Милованов? Может, в твой город попроситься? Как у вас там рыбалка? А танцы в городском саду бывают?
— Что ты его спрашиваешь? — прогудел Самохин на мягких низах своего голоса. — Он ведь у нас идейный. Куда велят, туда пойдет.
Павел промолчал, прикрыл глаза. Хотелось снова вызвать в душе вчерашнее чувство.
...Днем он встретил во дворе женщину, которую видел вчера в электричке, с лицом еще более испуганным и еще более усталыми глазами. Она дожидалась, пока до нее дойдет очередь войти в церковь. Ах, если бы можно было узнать, о чем она думает сейчас, а главное — что изменится в ее жизни после этого дня в молитвах?
На следующий день начались будни.
В семь утра прозвонил звонок подъема, и помощники инспектора заходили по общежитиям, поторапливая тех, кто запаздывал с вставанием. Времени было мало, но самые ревностные — среди них Добровольский и Самохин — успели добежать до храма, расположенного в дальнем углу двора, и приложиться к мощам основателя лавры. В начале девятого все спустились в сумрачную столовую. Рассаживались по чинам: ближе к киоту с иконами — преподаватели, посвященные в сан; потом студенты академии, отличающиеся от семинаристов возрастом и черной бархатной полоской на воротнике куртки; потом семинаристы по старшинству классов.