И она дала Поливанову старый, но хорошо выстиранный и высушенный бинт. Он привычно сунул один его конец под подбородок, зажав у груди, а другой стал скатывать двумя руками в тугую трубку. Этой науке в санатории были обучены все.
Евга заканчивала перевязку, когда в палату с ликующим криком въехал на тёте Насте вымытый Жаба.
— Ах, Жабину простыню не успели перевернуть, — захлопотала Евгения Францевна.
Чистое бельё давно уже экономили и через раз переворачивали простыни на другую сторону.
— Подождите, Настя, давайте мне ребёнка, я вам помогу.
Евга не совсем ловко приняла Жабу на руки. Она не рассчитала своих сил и повернулась так, что гипсовая кроватка описала в воздухе полукруг и задела об печку.
— Ой-ой-ой! — закричал Жаба что есть мочи. — Больно! — И, оглянувшись на ребят, заголосил ещё сильнее.
Евгения Францевна залилась краской.
— Вася! Что с тобой? Я ведь, кажется, только слегка тебя задела.
— Слегка! Ещё как ударили! — хныкал Жаба.
Евгения Францевна стояла растерянно с Жабой на руках у перестилаемой Настей постели.
— Ну, герой, замолчи, — вступилась тётя Настя. — Что губы-то развесил? Губернатор проедет — раздавит.
Все прыснули, Жаба нехотя улыбнулся, а Евгения Францевна оправилась наконец от смущения.
Едва взрослые вышли за дверь, как ребята стали обсуждать случившееся.
— Здорово она тебя головой об печку! — заметил Костя.
Жаба был горд, все смотрели на него.
— У-у, немка поганая, — сказал Жаба, потирая плечо. — Может, её, ребята, к нам заслали шпионить?
— А зачем?
Рассудительный Поливанов отверг это предположение.
— Чтобы всех поубивать, — не растерялся Жаба.
— Ну да, — не согласился с ним Ганшин. — Может, она в госпитале у раненых выведывает, а у нас так — для отводу глаз. Кто-нибудь растрепет про фронт, а она всё запишет. Болтун — находка для шпиона, — прибавил он фразу, вычитанную в «Пионерке».
Это показалось убедительным.
Но Костя неожиданно сказал:
— Есть болтуны, а есть дураки. Вот наш Жаба — дурачок.
— Дурачок, да наш, а она фашистка!
Это развеселило Костю, и он объявил, что отныне палата номер семь объявляется страной Дурландией. В ней будут жить дурландцы, а править Дурландией, так уж и быть, согласен он сам. Тем более что у него есть уже и свой раб — Жаба, который должен ему тысячу щелбанов.
Пока в седьмой палате происходили все эти события, Изабелла Витальевна, проводившая уроки у девочек и сильно уставшая, выбрала тихую минуту и пристроилась у стола в дежурке. Она решила не заходить сейчас к мальчикам, а до обеда написать несколько давно откладываемых писем.
«Многоуважаемая Антонина Дмитриевна! — писала она в Саратов матери Ганшина. — Получила от Вас письмо, где Вы волнуетесь о Севе. Можете быть совершенно спокойны. Было немного трудно при переездах с места на место. Но сейчас жизнь наладилась. Ребята живут дружно, подобрался хороший, боевой коллектив. С учёбой тоже всё обстоит неплохо. Сева пока немного ленится, но у него есть успехи и по чтению, и по арифметике. Кормят вполне сносно, и Сева к тому же получает дополнительное питание, как Вы просили. Яйца в деревне 2 р. за штуку, масло сливочное 80 р. кг. Из денег, что Вы прислали, осталось чуть больше ста рублей, и сегодня перевод на 200, итого 300. В деревне можно купить ещё мёда, но мёд ребятам и так дают к чаю. Желаю Вам и всем нам к Новому году разгрома немецко-фашистских оккупантов и скорейшего конца войны!»
Изрядно послужившее старое перо-вставочка на красной облезлой ученической ручке брызгало чернилами и оставляло кляксы. Изабелла вздохнула, свернула лист треугольником, надписала адрес и принялась за следующее письмо.
Глава девятая
КУПИМ ТАНК
ейчас, сейчас, — говорил Севка, не поворачивая головы к Евгении Францевне и книгу не выпуская из рук.
— Не сейчас, а сейчас же.
«Авиация фашистов опоздала перерезать путь тяжёлым эскадрильям майора Петрова. Гудящие громады зашли правым крылом и обогнули огневой вал фронта. Красные бомбы легко подавили две батареи…»
Перед самым мёртвым часом Ганшину удалось снова выпросить «Истребитель» у Кости — и вот звонок на дневной сон.
— Ганшин, что я сказала?
— Евгения Францевна, ну пожалуйста, ну до главки только, — умоляюще протянул Ганшин.
«Следующий эшелон расстрелял из пулемётов закопошившихся среди разбитых орудий людей. И грянула красная артиллерия мощными, неслыханными огневыми ударами…»
— Нет. Ты сказал «сейчас», будь хозяином своего слова.
— Ну, только до конца страницы… Я сказал сей час, а не сию минуту.
На отговорку Евгения Францевна рассердилась, выхватила книгу и унесла её на тумбочку у противоположной стены, в ногах у Зацепы, где прежде коптилка стояла.
Костя укоризненно взглянул на Севку: балда, теперь выручай книжку. Если бы вовремя спрятал, можно было ещё втихую на мёртвом часе почитать. Книгу раскрытую пристроить у плеча, накрыться с головой, одеяло домиком, только маленькое окошко для света оставить — и чеши. Правда, неудобно, душно, глаза в полутьме, косить надо, да ещё каждую минуту ожидай — войдут и одеяло сдёрнут. Ну да ладно, теперь что говорить: ищи-свищи.
А спать днём — всё равно не заснёшь. Ганшин сколько раз пробовал: и просто с закрытыми глазами лежал, и до ста считал — не выходит. Как быстро летит время, если о нём не думать! А если думать, кажется, никогда этот час не кончится. И разговаривать нельзя — Евга по коридору между палатами ходит.
Разве что шёпотом.
Ганшину сделалось вдруг жарко, и он раскрылся по пояс. Одеяло свесилось и стало мести пол.
— Ты что, с ума или с глупа? — спросил тихонько Поливанов. — Не холодно? — И он оглянулся на заледеневшее по краям окно.
— Не-а, я могу весь мёртвый час так пролежать, — неожиданно для себя похвалился Ганшин.
— Ну да! — шёпотом сказал, повернувшись к нему, Костя. — Спорим, не пролежишь?
— Спорим. На что?
— На «челюскинцев». («Челюскинцы» была серия марок, которую недавно прислали Севке, она ещё не перекочевала в Костин мешок.) До звонка голый пролежишь, десять французских колоний отдаю.
Спор сладился. Ганшин совсем сбросил одеяло, простыня повисла вслед, прикрывая одни торчащие ступни.
В палате было тихо — не дай бог, Евга накроет, — но никто и не думал спать. Десять пар глаз жадно следили за исходом поединка.
Ганшин твёрдо решил держаться. Лебедеву в фашистском плену было похуже, а он всё вынес, не выдал наших секретов… На счастье, Евга пока не объявлялась. Становилось, однако, прохладнее. Струйки холода поднимались от коленей к животу и бежали по рукам ознобом — холодные, противные мурашки. Чтобы время не тянулось так медленно, Ганшин попробовал считать до тысячи. Проползли, наверное, минут пять, потом десять. Что-то заскреблось в горле у Ганшина, защипало в носу, и он понял, что сейчас чихнёт. «Да ведь я после ванной», — вдруг вспомнил он. Что-то заходило у него в носу и потекло в глотку.
Костя заскучал и недобро посматривал на Севку.
— Ладно, укройся, — великодушно разрешил он.
Но Ганшин не шелохнулся. С какой стати, если столько пролежал?
Он мелко дрожал всем телом, но со злым упрямством повторял про себя: не сдамся, не уступлю.
— Укрывайся! — громким шёпотом снова сказал Костя. — Я ничью предлагаю.
Похоже, он боялся проиграть.
Ганшин лежал, весь покрытый гусиной кожей, пытаясь удержать маршевую дробь, которую выбивали зубы.
— Кончай, Севка, — поддержал Костю испуганный Игорь Поливанов. Спор принимал нехороший оборот.
— Вот что, — произнёс Костя неожиданно, — ты мне всё равно проиграл, потому что я спорил, что ты пролежишь голый, а ты ведь рубахи не снял. Ну, так и быть, пусть ничья.