"Если бы люди побольше волновались музыкой, — писала она, — меньше приходилось бы волноваться жизнью, люди были бы человечнее, возвышеннее… Под человечностью я не понимаю всепрощение, равнодушие к злу… Я не хочу примиряться со злом, не хочу прощать его, и вот почему я люблю и в музыке протест и не преклоняюсь перед всепрощающими элементами… Тот, кто прощает зло, не приведет человека к добру"95.
Это было глубокое философское убеждение Надежды Филаретовны, которое она исповедовала в своей жизни. И хотя к Моцарту оно имело сомнительное отношение, но раз ей так казалось, она не преминула в очередной раз высказать Петру Ильичу этот важный для нее вывод. И хорошо сделала, ибо это дало возможность нам лучше узнать мысли Чайковского об одном из важнейших вопросов жизни, выросшем из дискуссии о Моцарте.
Петр Ильич долго не отвечал на эти религиозно-философские рассуждения. Он-то со своим добрым, всепрощающим характером стоял ближе к учению Христа, нежели к благоразумным требованиям реальной жизни. Как бы ни был тяжел его дамоклов меч, нельзя же было всю жизнь только и делать, что смотреть на него и ожидать, когда он упадет и ударит. Да и ударит ли? Так что, несмотря на все терзания, жизнь его была устроена, ему никто не мешал заниматься своим творчеством, если не принимать во внимание обыденных мелочей, которых избежать не удается никому, и это было совсем немало. В этих условиях было легче мыслить о всепрощении, о непротивлении, к коим он приходил все ближе. И уже не спор о Моцарте, а практическая философия Надежды Филаретовны, всплывшая из этого спора, задевала и беспокоила его. Он сначала пообещал подробно рассказать о своих религиозных воззрениях, но лишь через полгода после того, как его постоянная собеседница высказалась против прощения зла, решился изложить ей свои взгляды, совершенно не ссылаясь на ее прежнее письмо. Петр Ильич теперь ни в чем не пытался убеждать Надежду Филаретовну. Он просто описал ее собственную натуру, наделив ее теми свойствами, какие ему самому хотелось в ней видеть: "Таким редким, исключительно добрым людям, как Вы, — писал он, — ненависть в смысле деятельного чувства недоступна. Да и что может быть бесплоднее, как ненависть! Ведь враги наши, по словам Христа, наносят нам обиды, в конце концов, по неведению и только по неведению"96.
Соглашаясь с тем, что все люди не могут быть проникнуты простыми истинами христианской морали, в которых, по его мнению, заключается вся правда жизни, Петр Ильич тем не менее спрашивал: "Имеем ли мы право отвечать им злом за зло?" И в полном соответствии с христианской моралью отвечал на этот вопрос: "Нет, мы можем только повторять вместе с Христом: "Господи! Прости им, не ведают бо, что творят".
Моцарт ли был причиной того, что Петр Ильич, обратившись вначале к некоторому подобию пантеизма, вернулся к чисто христианским религиозным воззрениям, или это произошло само по себе, но, во всяком случае, его любовь к Моцарту весьма неплохо сочеталась с этими оформившимися религиозными убеждениями. Музыка Моцарта в самом деле такова, что от нее уж никак не может пробудиться зло. В этом отношении Надежда Филаретовна была права, если только она именно это обстоятельство имела в виду, а похоже, что так оно и было. Даже в операх Моцарта, в которых в том или ином виде действует зло по сюжету, оно гасится добрыми и честными побуждениями людей или его поглощает любовь. Вс вышней силой зло наказуется в "Дон Жуане", но в этом случае музыка компенсирует то, что Чайковскому, может быть, не приходилось вполне по сердцу. Конечно, тем, что здесь сказано накоротке, невозможно охватить все драматические эпизоды произведений Моцарта, сильнейшие из которых встречаются в его операх, но все же формула относительно доброго содержания моцартовских произведений от более подробных анализов вряд ли может сильно измениться. Чайковскому как преданному поклоннику композитора были, безусловно, известны его драматические эпизоды, где присутствовали элементы зла, необходимые в драмах "Митридат", "Похищение из Сераля", "Милосердие Тита", и даже в такой чудесной сказке, как "Волшебная флейта" (вспомним Царицу ночи), но, как и другие почитатели Моцарта, он не замечал этого зла в музыке, если, пожалуй, не считать "Дон Жуана".
Петр Ильич до конца жизни остался верен как своей любви к Моцарту, так и религиозным убеждениям, в которых главной была вера в человеческую доброту, а не в церковные догмы. Другое дело, что эта вера его не могла оторваться от тех форм, которые были заложены воспитанием, традициями и многолетней практикой исповедования религии. В конце сентября 1893 года, за месяц до своей смерти,-Петр Ильич, отвергая поданную ему великим князем Константином Константиновичем Романовым идею сочинения реквиема, писал ему, что он не может сочинять музыку о таком боге, о котором говорится в реквиеме, т. е. о боге-судье, боге-карателе. "В такого бога я не верю",— признавался Чайковский. Он, как и Бетховен, не желал признавать зла в божественной силе, не мог со своим добрым сердцем поверить, что всемогущая божественная сила, кто бы ее ни воплощал в себе, может карать и совершать зло, насилие над людьми. Ему был гораздо ближе Христос, слова которого он и привел Константину Константиновичу в качестве идеи, может быть, способной увлечь его, чтобы взяться за сочинение музыки на религиозный сюжет: "Придите ко мне все труждающиеся и обремененные" и еще "Ибо иго мое сладко и бремя мое легко". Чайковского потрясала такая форма выражения человеческого смирения и терпимости, и он замечал в своем письме Константину Константиновичу: "Сколько в этих чудных простых словах бесконечной любви и жалости к человеку! Какая бесконечная поэзия в этом, можно сказать, страстном стремлении осушить слезы горести и облегчить муки страдающего человечества..."
Христианские проповеди смирения, терпимости и любви к ближнему, сами по себе человечные и симпатичные людям, ни в какие времена не смогли уберечь человечество от безумства вражды и жестокости, и в этом отношении Надежда Филаретовна высказывала Петру Ильичу мысли, более применимые в практической жизни. А Чайковский, как мы видим, с течением времени все более сближался с христианскими идеалами в самом чистом их виде. Он, вероятно, потому и опасался могущества карающего Саваофа-Бетховена, что инстинктивно не мог поверить во всегдашнюю доброту и способность прощения со стороны тех, кто обладает могуществом. Кто его знает, вдруг это могущество сможет выйти из-под власти его собственных стражей, оберегающих любовь к ближнему. Он чувствовал себя уютнее и спокойнее, погружаясь в моцартовскую красоту. Его мягкая, чувствительная, исключительно добрая душа стремилась к любви. Он в течение всей жизни не переставал жаловаться на мизантропию, но на самом деле любил людей, и ему всегда было больно, когда жизнь напоминала о страданиях, испытываемых окружающими, особенно близкими ему людьми. Он бросался им на помощь и еще больше страдал, если не был в состоянии что-либо изменить. Он прощал и зло, причиненное ему, и иногда было трудно понять, как у него на все это хватало сил и терпения. Ему было решительно невозможно примириться с твердыми "практическими взглядами Надежды Филаретовны, и спор их остался незавершенным. Что же тут поделаешь? Ведь кому-то уготовано судьбой чувства добрые лирой пробуждать. И разве кому-нибудь придет в голову упрекнуть его за то, что, стремясь сеять доброе, он в своей музыке нередко рассказывал о страшных страданиях души. Не из них ли рождается подлинная доброта? Вспомним бетховенские слова "Через страдания —радость".
Радости и страдания Чайковского были иного порядка, но все же оба великие композитора в этом отношении сходились. Оба желали семьи и оба нашли в ней и радость и страдание.
Семья
В ноябре 1860 года сестра Чайковского Александра Ильинична вышла замуж за Льва Васильевича Давыдова и вскоре уехала с мужем на постоянное жительство в село Каменку Чигоринского уезда Киевской губернии, где Лев Васильевич был управляющим и совладельцем каменских имений. Село Каменка, или лучше сказать, большое поместье, некогда принадлежало светлейшему князю Григорию Потемкину. Среди его многочисленных владений оно, конечно, не занимало первого по своему значению места, но сама принадлежность столь громкому имени придавала Каменке внушительный вес. Имение перешло по наследству племяннице Потемкина Екатерине Николаевне Самойловой, и, таким образом, выходит, что Давыдовы состояли в родстве с Надеждой Филаретовной фон Мекк, хотя и в очень дальнем. Первым мужем Екатерины Николаевны был Николай Раевский. Сын от этого брака Николай Николаевич известен как герой Отечественной войны 1812 года. Во втором браке Екатерина Николаевна была за Львом Денисовичем Давыдовым. Один из трех сыновей от этого брака, Василий Львович, который, как и его двоюродный брат, поэт и прославленный партизан Денис Давыдов, тоже был участником Отечественной войны, унаследовал Каменку. В 1820 году Василий Львович в чине полковника вышел в отставку и поселился в Каменке. Он примкнул к Союзу благоденствия, а затем стал одним из основателей Южного общества, и вскоре Каменка стала местом частых сборов его друзей-декабристов. За участие в декабристском движении Василий Львович был осужден на пожизненную каторгу, которая была заменена двадцатью годами каторжных работ. Ему пришлось в ужасно тяжелых условиях работать на Нерчинских рудниках, затем на Петровском заводе в Чите. Но в конце концов его перевели на поселение в Красноярск. Его жена Александра Ивановна, как и многие другие жены ссыльных декабристов, последовала за ним в ссылку, а в Красноярск приехали и его старшие дочери Екатерина и Елизавета. Екатерина Васильевна вышла замуж за местного служащего Владимира Михайловича Переслени. С семьей Переслени, которая наезжала и в Каменку, у Чайковского впоследствии были дружеские отношения.