Был, правда, в показаниях Лобова штрих, в котором Головачев усмотрел подтверждение своей версии. Поэтому, покончив с допросом, он спешно собрался и поехал в 41-ю школу. Директриса, молодая, уверенная в себе женщина, для которой выпуск учащихся начала 60-х годов представлялся событием почти уже доисторическим, посоветовала обратиться к старожилу школы — преподавателю литературы Ивану Никаноровичу Осьминину. Здесь же, из директорской, Головачев связался по телефону с Осьмининым, который недомогал, находился дома, но охотно согласился уделить ему несколько минут.
Иван Никанорович оказался представительным стариком, с массивной седой головой и румяным лицом. Поздоровавшись, он пригласил Головачева в просторную светлую комнату, где стояли большой книжный шкаф, аккуратно прибранная тахта и круглый стол посередине. В тёплом, непроветренном воздухе ощутимо витал запах лекарств.
При их появлении сидевший за столом мужчина лет сорока отложил в сторону журнал и, поднявшись, вежливо поклонился.
— Вот, познакомьтесь, это профессор физики Юрий Ильич Афонский, — сказал Иван Никанорович, обращаясь к Головачеву. — Пришёл навестить бывшего, так сказать, наставника.
Головачев, назвав себя, пожал протянутую сухощавую руку Афонского.
— Юра, между прочим, был бессменным старостой нашего класса на протяжении пяти лет, — продолжал Иван Никанорович. — Он хорошо знает и параллельный класс, так что во всех отношениях может вам быть полезен… А вы, уважаемый Олег… м-м-м…
— Фёдорович, — подсказал Головачев.
— Да, да, Олег Фёдорович… Чаю не хотите?
— Пожалуй, Иван Никанорович. Только времени у меня в обрез.
— А мы мигом сообразим. Юра, будь добр, скажи на кухне внучке, чтобы распорядилась…
Немного погодя они втроём пили крепко заваренный чай с мятой и рассматривали хранившиеся у Ивана Никаноровича коллективные фотографии 8, 9 и 10-го класса «Б» тех далёких лет.
— Мальцев… Как же, хорошо помню, — задумчиво говорил Осьминин тихим простуженным голосом, прихлёбывая горячий, кирпичного цвета напиток. — Мой предмет он, конечно, ни во что не ставил. Все что-то мастерил, изобретал… Да… Вот как судьба складывается…
— Парень был гвоздь: в дверь вбивали — не согнулся, — обронил Афонский, отправляя в рот ложечку с душистым вареньем.
Головачев вопросительно взглянул на него.
— Я не хочу сказать, что он был этакий пройдоха, — пояснил Афонский. — Но деловой. Может быть, чересчур. Правда, недоброжелателей у него, по-моему, не было.
Головачев внимательно всматривался в фотографии. Мальцева он узнал сразу. Тот мало изменился по сравнению со своим последним снимком. И ещё одно лицо внезапно показалось ему странно знакомым.
— Кто это? — спросил он. — Такое ощущение, что я его где-то видел.
— А, этот! — Иван Никанорович снял очки, протёр платочком стекла. — Нелёгкий это был мальчик. Безусловно, не лишён способностей. Но весь какой-то раздёрганный, неустойчивый. То ответит с блеском, душа радуется, то с треском провалится. Как это теперь называется, Юра? Непрогнозируемый? Или неуправляемый?
Афонский бегло посмотрел на фотографию.
— Помню его. Он вместе со мной в химико-технологический поступал.
— Из очень скромной порядочной семьи, — продолжал Иван Никанорович. — Единственный сын. Отец — бухгалтер, знаете, такой служака старой закалки, пунктуальный, щепетильный во всём, А мать у него работала медсестрой в больнице. Обожала его безмерно. Кажется, была слабого здоровья.
— Она умерла, когда мы учились на втором курсе, — сказал Афонский. — Кстати, и отец его ненамного пережил её…
Помолчав, Головачев спросил:
— А он сам, значит, кончил химико-технологический?
— Нет, ушёл куда-то после второго курса. В автодорожный, что ли… — Афонский взялся за чайник. — Налить вам ещё чаю?
Головачев отказался.
— Юра, налей мне, пожалуйста, — попросил Осьминин. Размешав в чашке ложечку вязкого засахаренного мёда, он сделал глоток и с мягкой полуулыбкой осведомился:
— А вы, Олег Фёдорович, разумеется, юридический кончали?
— Политехнический, — уточнил Головачев. — Готовился, между прочим, тоже стать физиком. Да война спутала все планы. А после войны я уже действительно окончил юридический. Заочно.
Афонский покивал головой, включил стоявший сбоку на тумбочке транзисторный приёмник. «Лето, ах лето!» — завздыхала певица. Поморщившись, он выключил транзистор и повернулся к Головачеву.
— Меня вот какая мысль сейчас поразила. Коль скоро вы так пристрастно изучаете фотографию одноклассников Мальцева, можно подумать, что кто-то из нас, по вашему мнению, причастен к его смерти. Вы понимаете, Иван Никанорович? Кто-то из нашего класса!
Осьминин дрогнувшей рукой медленно отставил недопитую чашку.
— Я это давно понял, Юра, — тихо сказал он.
— Простите, Иван Никанорович, — огорчённо произнёс Афонский. — Честное слово, я не хотел.,,
— Когда совершается правонарушение, начинают гадать: кто больше виноват? Родители? Школа? Улица? Трудовой коллектив? А человек во многом формирует себя сам и должен быть ответствен за свои поступки. — Головачев указал на фотографию… — Всё-таки, что это за парнишка?
— Ермолай, — сказал Афонский с лёгким пренебрежением в голосе. — Мы его в классе так называли. Когда-то он дружил с Мальцевым… А фамилия… Позвольте! Вы не его ли подозреваете? У вас что — факты? Или это… — Афонский покрутил рукой около лба и усмехнулся… — Психология?
Олег Фёдорович, тоже усмехнувшись, встал из-за стола. Сказал, как бы размышляя вслух:
— Однажды выдающийся русский юрист Анатолий Фёдорович Кони сказал, что судебные деятели обязаны иметь фактическую точку опоры, неизбежную для того, чтобы их психологические построения были орудием правосудия, а не проявлением лишь находчивого ума… У меня такая точка опоры имеется. Хотите, я сам назову вам фамилию этого паренька?
А Лобов сидел в следственном изоляторе и, подперев рукой щеку, думал о том, что дело — хана. Конечно, если он заложит Славку, то выйдет послабление, это точно. Но как заложить, вдруг Славка выкрутится, что тогда? Не очень-то верилось ему, что Славка пошёл на мокруху, хоть следователь и объяснил, откуда часы и кому принадлежали. Чего это Славку занесло, может, психанул? Славка же псих, уж он-то его знает. И в одном дворе вместе росли, и до пятого класса в одной школе учились, пока он, Лобов, не остался на второй год, а потом и вовсе бросил школу. И отметина у него на лбу — Славкиных рук дело. Помнится, они подрались (сколько же тогда им было?), и он Славку здорово приложил, но, убегая, тот зафугарил в него камнем— вот почему его после Меченым и прозвали. Нет, Славка — не подарок, если что не по нему, у него же глаза белеют от злобы. А тот мужик, которого Славка убил (неужто и в самом деле отважился?), тоже, говорят, учился в их школе. Какой-то Мальцев.
Да, дела… Сиди вот, крути башкой. Ясно, что Славка с этими часами его подставил. То-то он все талдычил: никому, мол, их не продавай. А если у человека душа горела? И в кармане ни рубля, все спустил? и вообще, кто мог знать, что Валька Горев потащит часы в комиссионку? И ещё эта квартира! Теперь-то придурку понятно, что квартира была того, убитого. Чего-то Славка в ней искал. А он, Леха, теперь вроде бы Славкин соучастник во всём. Вот как обернулось… Aй да кореш! Нет уж, нет уж, как он, так и я. За чужие грехи я не ответчик…
Он сидел, ворошил, словно муравейник, свои невесёлые думы, и ему становилось всё муторнее.
5
— Лениво сегодня работаешь, Поздняков, — сказал тренер по самбо. — Я тебя сегодня не чувствую.
— Кисть потянул, — поморщился тот. — Как назло, правая…
— Брали кого? — оживился тренер.
— Бытовая травма, — засмеялся Дудин. — Новую мебель на четвёртый этаж таскали одной симпатичной аспирантке. — И он подмигнул Позднякову.
— Ну, ну… — недоверчиво сказал тренер и отошёл понаблюдать, как работают другие пары.