Мы разозлились— разозлились безумно, несказанно. Колотя себя в грудь и скрежеща зубами, все дико ощетинившись, мы сгрудились в кучу. В нас заговорил стадный инстинкт, он словно бы звал, толкал нас на общие действия. Мы знали эту потребность объединиться, хотя и чувствовали ее смутно. Но сделать мы ничего не могли, ибо у нас не было средств, чтобы выразить эту потребность. Мы не бросились все как один и не убили Красного Глаза, потому что у нас был чересчур скудный словарь. Для выражения тех смутных ощущений, которые у нас возникали, нам не хватало мыслей, символов. Эти мысли-символы нам предстояло еще медленно и мучительно искать и изобретать.
Те мысли, которые, словно тени, скользили в нашем сознании теперь, мы тоже старались выразить в звуках. Безволосый начал громко тараторить. Своими криками он хотел показать, что он разгневан и готов нанести Красному Глазу всяческий вред. Он сумел это передать, и мы вполне поняли его. Но когда он попытался выразить пробудившийся в нем импульс к объединению, его лопотание стало совсем бессмысленным. Тогда, щетиня брови и колотя себя в грудь, принялся кричать и лопотать Скуластый. Мы яростно тараторили один за другим и в своем гневе не знали удержу; даже старик Мозговитый, брызжа слюной и кривя высохшие губы, начал бормотать своим надтреснутым голосом. Потом кто-то схватил палку и стал колотить ею по бревну. В ударах палки послышался определенный ритм. И все наши крики и вопли помимо нашей воли постепенно подчинились этому ритму. Он действовал на нас успокаивающе; мы и не заметили, как наш гнев остыл и схлынул, и, покорные ритму ударов, мы начали все как один дергаться и хохотать.
Этот всеобщий хохот великолепно показывает всю алогичность и непоследовательность поведения Племени. Только что мы все горели гневом и были охвачены смутным стремлением действовать сообща, но вот грубый ритм ударов палки уже заставил нас быстро забыть обо всем этом. Мы были очень общительны, в нас громко говорило стадное чувство— и это сборище, где мы все что-то пели и все хохотали, вполне отвечало нашей внутренней потребности. В нашей бессмысленной толчее уже таились предвестья советов первобытных людей, а также великих ассамблей и международных конвентов современного человека. Но нам, Племени Юного Мира, недоставало речи, и, где бы мы ни сходились, мы начинали дикое столпотворение и галдеж, в котором, однако, чувствовался единый ритм — этот-то ритм и нес в себе зачатки будущего искусства. Это было зарождение искусства.
Но мы отбивали ритм, захвативший нас, совсем недолго. Скоро мы теряли его, и тут нас захлестывало всеобщее неистовство, оно длилось до тех пор, пока мы вновь не нащупывали старый ритм или не находили новый. Иногда мы изобретали полдюжины различных ритмов сразу, и тогда какая-либо кучка, придерживаясь того ритма, который ей нравился больше, старалась заглушить и перекричать всех остальных.
В этом неистовстве и шуме каждый из нас тараторил, кричал, визжал, не щадя сил, каждый приплясывал, и каждый был сам по себе, каждый был полон своими мыслями и желаниями, ощущая себя подлинным центром вселенной, независимым, отделенным на время ото всех остальных центров вселенной, которые прыгали и вопили вокруг него в эту минуту. Затем возникал ритм— было ли это хлопанье в ладоши, постукивание палкой по бревну, размеренные и четкие прыжки какого-нибудь плясуна или чья-нибудь песня с резким членением и гибкой интонацией, которая то повышалась, то понижалась: «А-банг, а-банг! А-банг, а-банг!» И все Племя, каждый из нас, минуту назад ощущавший себя совсем отдельным и независимым, все мы уже подчинились этому ритму, и уже приплясывали, и пели единым хором. Одна из любимых хоровых песен звучала у нас примерно так: «Ха-а, ха-а, ха-а-аха!», а другая следующим образом: «Э-уа, э-уа, э-уа-ха!»
Так, невероятно гримасничая, прыгая и вертясь, мы плясали и пели в мрачных сумерках первобытного мира. В этой самозабвенной пляске сразу глохли наши смутные мысли, нас охватывал единый бешеный порыв, мы доводили себя до исступления. Наш гнев против Красного Глаза исчезал, растворяясь в искусстве, и мы вопили диким хором, пока ночь не напомнила нам о всех своих ужасах. Тогда мы, тихо перекликаясь, стали расходиться по своим пещерам, а на небе уже высыпали звезды и спустилась тьма.
Мы боялись только темноты. У нас не было и понятия ни о религии, ни о мире незримого. Мы знали лишь реальный мир, боялись только реальных существ, реальных опасностей, хищников из плоти и крови. Темнота страшила нас именно потому, что это было время хищников. Под покровом мрака они выходили из своих логовищ и бросались на нас, оставаясь сами невидимыми.
Вполне возможно, что из страха перед живыми существами, скрывавшимися во мраке, и зародилась впоследствии боязнь могущественного незримого мира. По мере того как возрастала способность воображения и усилился страх перед смертью, человек стал связывать этот страх с темнотой и населять ее духами. Я думаю, что зачатки именно такого страха перед темнотой были уже у Людей Огня, однако причина, побуждавшая нас, Племя, прерывать наши песни и пляски и кидаться к пещерам, была совсем другая, а именно старина Саблезубый, львы, шакалы, дикие собаки, волки и прочие прожорливые хищные звери.
ГЛАВА XV
Вислоухий женился. Это произошло на вторую зиму после нашего путешествия и было весьма неожиданно. Меня он даже не предупредил. Я узнал об этом однажды в сумерки, поднявшись на утес и пробираясь в свою пещеру. Я уже было протиснулся в нее, как вдруг мне пришлось остановиться. В пещере для меня не было места. Ею завладел Вислоухий со своей женой, которая оказалась не кем иным, как моей сестрой, дочерью моего отчима Болтуна.
Я попытался расчистить себе место силой. Но в пещере могло поместиться только двое, и эти двое там уже сидели. Преимущества были не на моей стороне, и, получив достаточное количество щипков и затрещин, я был рад ретироваться. Эту ночь, как и множество других, я провел в расщелине, соединявшей двойную пещеру. Я знал по опыту, что тут безопасно. Если двое моих сородичей ускользнули здесь от старины Саблезубого, а я увернулся от Красного Глаза, то, казалось мне, я смогу, ныряя в узкую расщелину, спастись от любого хищного зверя.
Однако я забыл о диких собаках. Они были достаточно малы, чтобы проникнуть в любой проход, через который мог пролезть я. Однажды ночью они выследили меня. Если бы они вошли в обе пещеры одновременно, дело кончилось бы плохо. Но, преследуемый несколькими собаками, я нырнул в расщелину и выскочил из соседней пещеры наружу. Однако здесь меня ждали остальные собаки. Они кинулись на меня, но я прыгнул на стенку утеса и стал карабкаться вверх. И тут одна тощая, изголодавшаяся зверюга ухватила меня почти на лету. Она вцепилась зубами мне в ляжку и едва не стащила меня вниз. Думая только о том, чтобы не попасться всей стае, я не стал тратить усилий на эту тощую собаку и продолжал лезть вверх, а она так и висела, вцепившись в мою ногу.
Когда я поднялся достаточно высоко, я мог уже заняться и собакой, тем более что боль в ноге сделалась нестерпимой. И вот, глядя, как футах в двенадцати внизу от меня обезумевшая от злости стая щелкала зубами, выла и, постоянно срываясь, прыгала на стену, я схватил эту тощую собаку за шею и начал ее душить. Это заняло много времени. Собака свирепо царапалась, вырывая у меня клочья волос и кожи, тянула и дергала меня вниз, стараясь стащить с утеса.
Наконец она разжала зубы и выпустила мою ногу. Я поднял ее труп на утес и провел остаток ночи у входа в пещеру, где спали Вислоухий и моя сестра. Но сначала мне пришлось выдержать бурю протестов со стороны своих разбуженных соплеменников, которые обвиняли меня в том, что я лишил их ночного отдыха. А я все не успокаивался и хотел отомстить стае собак, все еще бесившихся внизу. Время от времени, как только они немного там утихали, я швырял в них камень, и они опять поднимали громкий вой. И тогда ко мне снова отовсюду неслись обвинения и протесты разбуженного Племени. А утром я поделился мертвой собакой с Вислоухим и его женой и несколько дней мы знать не хотели никакой растительной пищи.