— Вы же со Степой с малых лет ружьями баловались.
— В том и дело. А на фронтах беда. Наши отступают и отступают. Терзаюсь, понимаешь: Степа воюет, а я изюбров промышляю. И рапорт командиру взвода — так и так, мол, прошу отправить на фронт. А он мне пять нарядов вне очереди.
— Это за что же?
— Слушай дальше. Я к командиру роты — так и так, мол, хочу на фронт. Он мне пять суток губы.
— Какой губы?
— Этой самой, гауптвахты, арестовал, значит, на пять суток. Отсидел положенное и к командиру батальона — так и так, мол, отправьте меня на фронт, хочу фрицев колотить. Комбат и говорит: «Вот что, красноармеец Зотов, пойдем-ка со мной, кое-что тебе покажу». А что оставалось делать — пошли. Привел он меня на пограничную заставу, а там разрешили нам подняться на сторожевую вышку. Поднялись мы, значит, комбат дает мне бинокль и говорит: «Погляди на ту сторону». Приложил я бинокль к глазам — мама родная! Там полным-полно япошек, что тебе муравьи туда-сюда снуют, и все с оружием. Пушки и даже танки видать, не стесняются показывать. Это у них тут военный поселок. А сколько их таких вдоль границы? Забирает у меня комбат бинокль и спрашивает: «Видал теперь?» — «Так точно, товарищ командир!» — «В этом весь гвоздь, красноармеец Зотов. Против нас их тут целый миллион, армия такая, Квантунская называется, специально на нас готовят. Ты уйдешь на фронт, я уйду, разве мне туда не хочется? Еще как хочется! А самураи и попрут. Тогда что? И запомни, красноармеец Зотов, у нас здесь не легче, а труднее. А что сейчас видел, передай своим товарищам, чтоб они ко мне с рапортами не лезли!» — Успокоился немного, нельзя ж оголять границу. Крикни — кто хочет на фронт? Весь батальон поднимется, а нельзя. Тут под Сталинградом началось. Тревожно у нас было. Япошки ждали. Отдадут наши город, и они наверняка полезут. Мы круглосуточно под ружьем. А когда Паулюса-то окружили, и у нас обмякло малость. Некоторые подразделения на запад занарядили. Наш батальон тоже. Катили на запад по «зеленой улице», день и ночь, только ветер свистел. Прибыли под Сталинград, а там уже кончилось, Паулюс сдался. Нас — на Ростовское направление. Из эшелона прямо в бой, сразу в атаку. Меня миной шарахнуло. И часу в бою не был. По ногам стегануло, папу с мамой забыл, как зовут, до того тяжелый был. Одну вот ногу отпластали, а другую все же спасли. А то и ее хотели напрочь. С одной-то еще шкандыбаю на костылях. Куда бы без обеих-то?
Аленка всхлипнула.
— О Степе я тебе и рассказывать не знаю что. Пропал без вести. И вот Авдотью Матвеевну похоронила. Маму свою тоже. Так и живу, Гоша. Слезами да надеждами.
— Моего отца при бомбежке…
— Слышала.
— Батя у меня был хороший, добрый, только вот бесхарактерный. В БАО служил, в батальоне аэродромного обслуживания, значит, от передовой в стороне. Немцы бомбили аэродром, батя и не сберегся. С матерью у них всегда были нелады. А меня она снова куском хлеба попрекает. Мол, ногу на фронте потерял, орденов никаких не заслужил, пенсия так себе. Эх, не хочется и говорить. Не нужен я ей, калека…
— Сам проживешь. Красавицу подхватишь и заживешь!
— Кто за меня пойдет, Алена?
— Найдутся! Парень ты ничего, видный. А что ноги нет, так ведь не в ней дело-то, а в голове. А голова у тебя светлая.
— Не делай из меня икону, — улыбнулся Гошка.
— Твое при тебе останется. Что собираешься делать?
— Понимаешь, когда я на заставе побыл, что-то потянуло меня на стихи. Я даже сейчас не пойму, как у меня получилось, но получилось все же. Накропал стих и послал в дивизионку. И понимаешь, Алена, что самое чудное — напечатали! Так и пошло. Я нишу, а они печатают. Заболел я стихами. Вот и думаю, поеду-ка в Челябинск, в педагогический. Учиться буду, Алена. Чувствую, без хорошей грамоты стихи писать нельзя.
— Гош, дай я тебя поцелую.
— А Степан?
— Позволил бы! Ты же его друг закадычный. Был бы он только жив. Любого приму.
— Думаешь, сгинул?
— Что ты, Гоша. Жду!
— Как у Симонова, да? Жди меня, и я вернусь! Нет, не такой Степан Мелентьев растяпа, чтобы сгинуть!
— Спасибо, Гоша.
— А я проживу и без мамани, бог с нею. Пенсия есть. Паек положен. Стипендию, я думаю, дадут. Выучусь, а там поглядим!
Не было у Степана друга ближе, чем Гоша. У Алены потеплело в груди.
— Плачешь! — всполошился Гошка.
— Плачу, Гоша. Ты веришь, что Степан жив?
— Да ты что? Сомневаешься?
— Спасибо! Раньше я одна верила. Теперь знаю, что нас двое. Это надежнее, Гоша. Когда уезжаешь?
— Завтра.
— Меня не забывай. Степан объявится, сообщу.
Через несколько дней после отъезда Зотова Алена получила казенное письмо. Авдотья Матвеевна, незадолго до своей смерти, посоветовала написать письмо в Москву: не ведают ли там что-нибудь о Степане Мелентьеве? Алена удивилась наивности свекрови:
— Кому же, мама?
— Как это кому? Товарищу Ворошилову.
— Что ты, мама, разве у товарища Ворошилова мало солдат? Миллионы же! Он что, должон всех знать?
— Нет, не должон. А помощники должны.
Писать письмо Алена тогда не стала. Но вот умерла Авдотья Матвеевна, на душе больно спеклась грусть-тоска неисходная, прямо невмоготу. Тогда-то вспомнила Алена разговор о письме и решила — а, была ни была! — напишу. Чего теряю? Попытка не пытка. Сочиняла письмо два вечера. С замирающим сердцем и надеждой отнесла на станцию, сунула в почтовый вагон пассажирского поезда.
И вот пришел ответ. Алена торопливо разорвала конверт, руки дрожали, когда разворачивала плотный лист бумаги.
«Ваш муж, Степан Николаевич Мелентьев, в настоящее время проходит службу в такой-то воинской части».
Алена глазам не поверила. Значит, жив?! Раз проходит службу, выходит, живой и здоровый?! Алена заплакала, замочила горючими слезами казенную бумагу. А когда первое возбуждение улеглось, недоуменно подумала: коли жив, если проходит службу, то почему же за два года не написал ни единой строчки, не подал весточки?
7. Налет
Капитан Юнаков, слушая доклад Мелентьева, катал крупные тугие желваки и холодел глазами. Илюша Хоробрых топтался за широкой спиной взводного и маялся неизвестностью: какое решение примет капитан? Иногда он бывал вспыльчив. Как-то за самый малый проступок отстранил Илюшу от участия в вылазке на «железку», как бы дав этим понять, что он, Илюша Хоробрых, боец второсортный, без которого вполне можно обойтись.
Когда Мелентьев замолчал, капитан спросил:
— Влипли основательно, так я понимаю?
— Кто ж мог подумать?
— Как кто? Ты! Опытный разведчик и такая накладка! Задание-то не выполнили!
— Так ведь, товарищ капитан…
— Никогда не поверю, — перебил Степана Юнаков, — чтобы опытный разведчик не обнаружил крупную засаду. Нюхом, наконец, ты ее должен был почуять! Нюхом! Прояви осторожность и наблюдательность — и не попал бы впросак. Это расплата знаешь за что?
— За что?
— За самоуспокоенность и зазнайство. Других слов не подберу. Сплошные удачи, вот и возомнили о себе. Мол, шапками закидаем. Двух бойцов потеряли? Потеряли. Сами чуть не влипли.
— Товарищ капитан! — обиделся Мелентьев. — Да мы там четверых положили, а пятый утек.
— А могли бы влипнуть, — жестко проговорил Юнаков. — Средь бела дня полезли в деревню. Это ваше счастье, что те полицаи оказались лопухами, а то бы остались вы вместе с товарищем Хоробрых в тех самых Корабликах!
— А мы и так осторожничали! — не ко времени встрял в разговор Илюша.
— Адвокат! — усмехнулся Юнаков. — Да еще непрошеный! Ты, Хоробрых, забыл, что в присутствии командира можно говорить только с его разрешения?
Илюша вздохнул: ну вот, опять напортил. Но реплика Хоробрых сбила капитана с сердитого тона, и он мирно закончил:
— Хорошо, пусть будет по пословице: за одного битого двух небитых дают. Но на будущее учти!
— Слушаюсь, товарищ капитан!
О неудачной вылазке в Кораблики Юнаков доложил товарищу Федору. Присутствовали при этом комиссар Костюк и начштаба майор Любимов. Капитан ожидал нагоняя, выговора, но товарища Федора удивила наглость полицаев.