На долгие часа Василий уходил в горы писать свою первую книгу.
Он писал увлекаясь на столько искренно, что пожалуй переживал больше, совершенно забываясь, что пишет книгу, и переживая горел творчески — рыцарски так горячо что не успевал записывать наплывающие мысли и образы — и нервничал.
Однако потом овладел собой и работа пошла стройно, но со сдвигами.
Отвлечений было много: поездки в Батум, в театр, на бульвар, гости, знакомства, купанья, возможности.
Кстати — приехала из Перми Соня.
Этак в конце июля у Василья открылась сильная малярия и Он временами начал тяжко страдать от припадков.
Все же в часы облегченья Он работал и Землянка заканчивалась.
Всех потянуло домой в Пермь.
Стали радостно собираться.
Кама вдруг показалась чудеснее Зеленого Мыса, а домашнее тепло теплее южного солнца.
Перед восторженными глазами Василья появились последние страницы Землянки — и это ему помогло.
Поехали в Пермь морем.
Дальше — Волгой.
Осенняя Кама действительно встретила дружно-приветно.
Пароход шумел меж гор и стихал у лугов.
На пристанях продавали арбузы.
Снова началась купеческая жизнь: суетная, шумная, пьяная, веселая, широкая.
Василий жил Землянкой.
К Августе явился с докладом управляющий и — еще ласковее называя ее кумушкой — заявил, что денег за кавказское лето он перевел нам очень много и много потрачено по дому.
Я чуял что управляющий — жулик.
Поэт бредил своей первой книгой.
Землянка снилась каждую ночь по разному.
Наконец в сентябре Василий уехал в Петроград издавать свой роман.
Через месяц книга была готова: печатала Общественная польза, которой ведал С. Елпатьевский.
А. Измайлов, В. Боцяновский обещали Василью дать статьи о выходе Землянки, но помешало событье.
В день вывода Землянки из дому скрылся Лев Толстой, а потом его болезнь и смерть.
Землянку сначала замолчали, но после большой статьи А. Измайлова в Русском Слове стали писать насмешливо-звонко.
Особенно журналы подхватили из Землянки птичий язык:
— (дрозд) Чух-чиу — Чур-чух — Чиу-чу — Тррччи.
— (иволга) Пциу-нциу — Чииц-увь-цинь-циу.
— (жаворонок) Рлю-и-рлюсюир-льиль-рлю-сюрфь.
— (синица) Пинь пинь — Чирт-трыо — Ци-ци-вий.
— (компанья птиц) Циль-циль — Тклю-к-цик.
— Уйть уйть — Исили-исили.
— Исяля-йть-цив — Циляи-ци.
— Цинть-тюрлью — Цинть-тюрлыо.
(Землянка)
Этот птичий язык цитировался с особенной веселостью.
Редакции делали предупрежденья, что если кто встретит автора Землянки, — то с ним придется говорить на птичьем языке.
Во всяком случае Землянке отдавалось острое вниманье — книга быстро разошлась.
Прекрасное издание, бумага верже, обложка и рисунки яркого Бориса Григорьева и друзья Садка Судей — помогли успеху.
Василий и я торжествовали.
Затуманился и решил летать
Василий — взволнованный рожденьем Землянки — веселый вернулся домом в Пермь и победно — гордо вручилъ с огненной любовной надписью (и благодарностью) свою книгу Августе.
Однако та далеко не обрадовалась, когда стала читать Землянку после похабщины барыни Вербицкой.
Совершенно неподготовленная к Искусству она, как и все родственники, отнеслась к книге отрицательно, не желая слушать и учиться у автора о пришествии нового чистого во имя формы творчества.
Все просто плюнули на книгу.
Плюнули (и плюют теперь) пермские газеты, испугавшись революционного Духа и вкуса Землянки.
А когда из Петрограда с аккуратной — как всегда — любезностью стали приходить конверты Бюро газетных вырезок (Василий вступил в члены Общества помощи интеллигентным труженникам) и в них оказались рецензии газет о Землянке, рецензии полные острот, насмешек, а частью серьезного признанья дебютанта — авторитет Василья дома пал и Августа заявила, что ей стыдно за автора, над которым смеются газеты и журналы.
Торжество Поэта сменилось неиспытанной печалью.
Сердце сжалось в неизбывной тоске.
Нездешне светлые творческие мысли и поэтические гордые образы, которыми проникнута утренняя Землянка, трепетные мечты о новом искусстве футуристическаго Слова и рядом пошлая действительность — бездарно купеческая жизнь с вербицкими и чарскими, с управляющим и кумушками, с наследством и родственниками, с кретинизмом и пермскими газетами — всё это сбило Поэта с толку и заскучал Василий, заметался, забился в одиночестве, затуманился в угаре мещанства.
А так хотелось работать, творить, размахнуться.
И никого небыло около — кто мог бы почуять Истину — кто мог бы дружеским светом вниманья согреть расцветающую жизнь Его.
Он затаенно смолк.
Я же на первый момент как то потерялся что-ли перед возрастающей наглостью семейной какофонии и сильно начал нервничать отстаивая Поэта.
Но скоро расправил свою волю и стал затевать какого либо совершенья.
И час настал.
Я решил летать на аероплане — дальше.
Поэту затея сразу понравилась: Ему так недоставало к полетам ищущаго Духа — полетов тела под облаками, недоставало стремительнаго освобожденья в небо.
А я подумал:
— Поэт будет моим благодарным пассажиром на аэроплане и главное Он и Я станем истинными футуристами своих воздушных дней Аэровека.
Я уехал в Петроград, а там с известным авиатором Лебедевым решил ехать в Париж: кстати я никогда небыл заграницей.
Заграница
Кинематографической сменой панорамы началась моя заграничная европейская жизнь.
Несколько дней в Берлине принесли много яркого, величественно-культурного, современного, все удивило до преклоненья и больше всего знаменитый зоологический сад и колоссальные кофейни, где я за кофе курил идеальные сигары.
Проехался по крышам и по подземной железной дороге, на гоночной моторной лодке по Шпрее, пил баварское пиво.
Видел в цирке Эдипа — постановку Макса Рейнгардта, памятник Рихарду Вагнеру.
Великолепный вокзал.
Дальше.
В день — в Брюсселе — видел Сенну с аристократического французского верха, закруженного ветром брюссельских кружев, был на фламандском низу демократической Бельгии.
Дальше.
Париж.
Остановился в гранд-отель на площади Гранд-Опера.
Взял автомобиль, помчался бульварами по площадям Бастилии к июльской колонне, — башни Эйфеля, Луврского музея, Согласия с Луксорским обелиском, Карусели, Л'Этуалэ с триумфальной аркой.
Вечером стоял на балконе своего номера изумленный электрическим океаном огней.
Поехал по казачкам Монмарта, напился абсенту, в Мулен-руж шампанского.
В следующие дни взялся за работу: начали с В. А. Лебедевым ездить на аэродром, в Иссиле-Мулино, а там — аеропланные мастерские, ангары, авиационные школы, полеты.
Пассажиром я поднялся на фармане и весь Париж развернулся пестрой скатертью.
Перед полетом выпил стакан коньяку на случай более легкого раставанья с жизненной суетой, выпил и сам авиатор.
Полет оказался пьянее: мне совершенно вскружило голову и я — кажется — заорал во всю глотку от наплыва энтузиазма.
Было жутко-ново до божественности ощущенья, до ясности райских галлюцинаций, до сумасшедшей красоты.
От счастья испытанного полета два дня я невыходил из кабаков Монмарта, упорно исследуя абсент — любимое орошенье Артюра Рембо и Верлена.
Подошел чудесный праздник Карнавал Микарем.
Согни тысяч жизнерадостных парижан с утра, во всяческих маскардностях, с оркестрами, колоссальными цветами, плакатами, песнями и весельем рассыпались по бульварам.
Встреча белых королев Карнавала у Луврского музея была украшена прилетом аероплана, с котораго авиатор бросал королевам (выборным работницам) живые цветы и конфетти.
А вечером от щедрого бросанья конфетти — улицы на четверть покрылись разноцветным бумажным снегом.
Мой подъем на башню Эйфеля в сильный ветер заставил меня искренно оценить высокие достиженья столицы Мира.