Он вышел ко мне спокойный, ведь он невиновен был[50], он даже не мог подумать, что могут его казнить. И как же я горевала, услыхав роковую весть, что сына, мою кровинку, ведут от меня на смерть. Вис понимал, что судьба послала ему сочинение не очень высоких литературных достоинств, но сознавал в то же время, что в стихах есть одно немалое достоинство: это самое настоящее народное творчество, фольклор.
Хасинто попросил, чтобы мать навестила его, и хоть сердце ее разбито, но, долг матери исполняя, на встречу с ним я пришла, чтобы любимого сына увидеть в последний раз. Когда из тюрьмы [51] я вышла, безутешная в скорби своей, зашла сначала в часовню [52] и там… Вис невольно вспомнил, какие холода бывают в тех краях в декабре, и подумал, что холод смертного приговора в то утро шестого декабря пробрал Филомену до костей (хоть она об этом и не написала). Спросила я у сержанта: — Где сын мой, кровинка моя? И мне ответил священник: — Сеньора, пройдите сюда, он там, он сидит под стражей[53]… А вот место, где Филомена рассказывает, что, когда она вошла, Хасинто писал: Мой сын от письма оторвался и вышел ко мне тотчас и мне сказал с улыбкой: — Не плачь, родная, не плачь о том, что час уже близок, моей казни печальный час. Хасинто писал “строчки”, которые предназначал, как привет, своим шуринам. Как? Братьям Мерседес, которые много лет и слышать не хотели о его сватовстве? Вис был уверен в этом. Возможно, шуринов у него было больше (это лишь предположение, точными сведениями Вис не располагал), он немного слышал лишь о двух братьях Мерседес: Габриэле и Диего. И не только из рассказов о помолвке, но больше из-за того (и это была одна из тех историй, которые ради сохранения целостности истории Мерседес не были включены в запись интервью), что оба сидели в тюрьме, причем Диего был приговорен к смерти (и подвергся истязаниям: “кто отнял здоровье у моего брата? Его били палками”). И Вис пришел к логическому выводу, что адресатами предсмертной записки Хасинто были именно эти братья, бывшие “враги”, а теперь его товарищи. Дальше текст гласил: Печально меня обнимая, спокойно держался он… А следующая строчка, начинавшая новое четверостишие, была последней на странице и в рамку фотокопии не попала. Возможно, она кончалась словами: …не сты-, потому что первая строка на следующей странице начиналась: …дись моей казни, преступником не был я. Только за верность идее Затем Филомена спрашивала Хасинто, распорядился ли он по дому. Разумеется, Хасинто это сделал, но, так как в девять меня расстреляют (по словам Мерседес, это произошло в девять тридцать), он опасался, что не сможет поцеловать свою дочь. Мать и сын сливаются в прощальном объятии, которое повторится трижды с неизбежными “всегда” и “никогда”, свивающимися в растреклятый узел отчаяния: — Прощай, сыночек, навеки. — Нам больше не свидеться, мать, вовеки на этом свете. Он умрет, говорит Филомена, но на свете останется его дочь, которой она посвятит свою жизнь. Оба без слов понимают, что время на исходе, в такие минуты его всегда не хватает, оно бежит стремительно и незаметно, впрочем, нет, о нем напоминает сержант: Сержант мне сказал: уходите, скорей уходите, сеньора, вы у нас отнимаете время, час казни наступит скоро. Филомена не пролила ни слезинки (пока что), а сержант все свое: — Сколько вам повторять, сеньора, так поступать не годится, у других тоже есть родные, они тоже хотят проститься. И тут Хасинто показал себя именно таким, каким его описывала Мерседес: Тогда сыночек сказал мне: — А теперь уходи, моя мать, мы с тобою уже простились, ни прибавить к тому, ни отнять. Тут опять сцена прощания: И мы с ним расцеловались, и наши сердца сгорели. — Прощай навсегда, сыночек. — Прощай, родная, навеки. — Прощай навсегда, сыночек, не заживет в моем сердце эта рана вовеки. Вот Филомена уже уходит, но, оглянувшись, видит крестьян, они все смотрят на нее с грустью; возвращается и обнимает всех по очереди (как потом сделает и Мерседес). И конечно, тут же и Хасинто, и… мать, смертельно раненная смертью сына, кричат еще и еще раз свое: — Еще поцелуй, сыночек, ведь эта разлука — навеки. — Прощай навсегда, родная. — Нет, сынок, до свиданья — мы свидимся на том свете. Наконец она уходит. В сопровождении сержанта вошла я в комендатуру, и мне комендант сказал: — Замолчите скорей, сеньора, — но я слез унять не могла. И сержант повторил мне: — Сеньора, хватит слез[55], не будь ваш сын преступник, он не был бы казнен. А я ему отвечала: — Мой сын не убил никого. И лишь за верность идеям трусы казнят его. вернуться На суд. — Здесь и далее в этой главе прим. автора. вернуться Несомненно, в часовню, куда привели всех приговоренных к смерти. вернуться Одну минутку, пора пояснить кое-что: возможность без особого труда читать текст фотокопии, сделанной в Кастельяре, — это плод долгой работы Виса в мансарде на Палмерс-Грин. Как ветер меняет форму облаков, так и время меняет форму мыслей, и жизненная хронология в книге может не иметь ничего общего с реальной хронологией событий. Кроме того, в этой работе… скажем, переписчика, Вис должен был пояснить, что текст, звучащий для него как романс, выглядел как проза и что неровный почерк и орфография по принципу “как слышится, так и пишется” зачастую сильно затрудняли чтение, а иногда приходилось заниматься гаданьем и расшифровкой: например, в словах Год от Восклесенья Хлистова, в Пасху, которые предваряли текст, заключалось единственное указание на дату (скорей всего, апрель 1940 года, четыре месяца спустя после расстрела Хасинто), а слова то было в первый день августа / проклятого тридцать девятого, несомненно, означали 1 августа 1939 года, то есть дату, когда Хасинто был осужден (выражение выбрано исходя из потребностей стихосложения, разбирать которые здесь не имеет смысла); текст заключал в себе четыре страницы (два больших листа, исписанных с обеих сторон от края до края, строкам не было конца, и, пожалуй, если бы Филомена предварительно не расчертила страницы по горизонтали наподобие транспаранта, то одни строки карабкались бы вверх, а другие опускались бы вниз…). вернуться К сожалению, на фотокопии конец строки тоже не получился. Тем не менее Вису удалось установить факт, показавшийся ему поистине поразительным: сходство с четверостишием, которое продекламировала Мерседес (совершенно без выражения, просто и обыденно). Вису вспомнилось, что построение этих фраз его слегка удивило, но, лишь когда он стал переносить на бумагу запись этой беседы, он понял, что они представляют собой четверостишие. В духе подлинного романса: Ты не стыдись моей казни, преступником не был я. Только за верность идее они осудили меня. Чтобы представить рассказ Мерседес в его естественном течении, Вис не захотел выделять это место как стихи, сказав себе, что сделает это потом, когда закончит переносить на бумагу эту запись. Но, читая текст, написанный в тюрьме, понял, что нельзя не отметить это совпадение: как же не подумать, читая неловкие стихи в тексте “письма” и вновь прослушивая слова Мерседес (которая много лет была знакома с этим текстом), о роли Мерседес как "исполнителя” романса? Кроме того, Вис был склонен считать, что написанный в тюрьме романс (именно романс, при всем его несовершенстве) — это плод коллективного творчества. Правда, написан он был от первого лица, от лица Филомены Висен, и это имя фигурировало как подпись автора. И где-то в конце говорилось, хоть и не очень определенно, что строки эти “написаны его матерью”. Но наряду с другими соображениями, в которые Вис не хотел вникать, он вспоминал слова Мерседес: “…написали письмо”; “Они его написали, должно быть, когда оставались одни. Одно напишут, потом другое”. Кроме страшной сцены прощания, когда “уйти” означало не “как бы умереть”, а “умереть насовсем”, три вещи произвели на Виса особое впечатление: во-первых, холод смертного приговора, который, должно быть, ощущала Филомена, во-вторых, неустанное тиканье часов, отсчитывавших время, которое вот-вот остановится (и скоро, очень скоро), и, в-третьих, сочинение этих стихов тайком (“…когда оставались одни”). Писали тайком, обмирая от страха, поспешно (неудивительно, что так много погрешностей). Дело было необычное, и вершилось оно в исключительный момент. Но пойдем дальше. То, что я не мог не рассказать, я уже поведал вам. Быть может, одна из заключенных караулила у двери, прислушиваясь к шагам надзирателя? А как эти бумаги попали на свободу? Как? Вис поглаживал пальцами края фотокопий. Хоть это были всего-навсего фотокопии, они завораживали его. вернуться Хватит слез — теперь Филомена могла дать волю слезам, сын ее не видел. |