1 мая.
Сегодня первое мая, — праздник рабочих. Я люблю этот день. В нем много света и радости. Но именно сегодня я бы охотно убил генерал-губернатора.
Он стал осторожен. Он прячется во дворце и мы напрасно следим за ним. Мы видим только сыщиков и солдат. И они видят нас. Я думаю поэтому прекратить наблюдение.
Я узнал: 14-го, в день коронации, он поедет в театр. Мы запрем Кремлевские ворота. Ваня станет у Спасских, Федор у Троицких, Генрих у Боровичьих. И здесь будет наше терпение.
Я радуюсь заранее победе. Я вижу кровь на мундире. Вижу темные своды церкви, зажженные свечи. Слышу пение молитв, душный ладан кадила. Я хочу ему смерти.
Я хочу ему «огня и озера огненного».
2 мая.
Эти дни я как в лихорадке. Вся моя воля в одном: в моем желании убить. Каждый день я зорко смотрю: нет ли за мой шпионов. Я боюсь, что мы посеем, но не пожнем, что нас арестуют. Но я не сдамся живым.
Я живу теперь в гостинице «Бристоль». Вчера принесли мне мой паспорт. Принес из участка сыщик. Он топчется на пороге и говорит:
— Осмелюсь спросить, господин пристав спрашивают, какого изволите быть вероисповедания?
Странный вопрос. В паспорте сказано, что я лютеранин. Я, не поворачивая головы, говорю:
— Как?
— Какого исповедания-с? Веры какой-с? Я беру в руки паспорт. Я громко читаю английский титул лорда Ландсдоуна: …We, Henry Charles Keith Perry Fitz Maurice Marquess of Landsdown, Earl Wycombe» и т. д.Я не умею читать по-английски. Я произношу буквы подряд.
Сыщик внимательно слушает.
— Понял?
— Так точно.
— Иди к приставу, скажи: сейчас телеграмма посланнику. Понял?
— Так точно.
Я стою спиной к нему, смотрю в окно. Я говорю очень громко:
— А теперь, — пошел вон. Он с поклоном уходит. Я остаюсь один. Неужели за мной следят?
6 мая.
Мы встретились в Кунцеве, у полотна железной дороги: я, Ваня, Генрих и Федор. Они в сапогах бутылками, в картузах: по-мужицки.
Я говорю:
— Четырнадцатого генерал-губернатор поедет в театр. Нужно теперь же решить места. Кто бросит первую бомбу?
Генрих волнуется:
— Первое место мне.
У Вани русые кудри, серые глаза, бледный лоб. Я вопросительно смотрю на него. Генрих повторяет:
Непременно мне, непременно.
Ваня ласково улыбается:
— Нет, Генрих, я жду очень давно. Не огорчайтесь: за мною право. За мною первое место. Федор равнодушно пыхтит папиросой. Я спрашиваю:
— Федор, а ты?
Что ж, я всегда готов.
Тогда я говорю:
— Генерал-губернатор вероятно поедет через Спасскую башню. Ваня станет у Спасской, у Троицкой Федор, Генрих у Боровичьей. Ваня бросит первую бомбу.
Все молчат.
По железнодорожному полотну вьются тонкие рельсы. Столбы телеграфа уходят вдаль. Тихо. Только проволока гудит.
— Слушай, — говорит Ваня, — я вот о чем думал. Ведь легко ошибиться. Бомба весом 4 кило. Бросишь с рук, — не всегда попадешь. Попадешь, например, в заднее колесо, — ну и останется жив. Помнишь, как 1 марта, как Рысаков.
Генрих волнуется:
— Да, да… Как же быть?
Федор внимательно слушает. Ваня говорит:
— Лучшее средство: кинуться под ноги лошадям.
—Ну?
— Ну, наверное взорвет карету и лошадей.
— И тебя тоже взорвет.
— И меня.
Федор с презрением пожимает плечами.
— Не надо этого ничего. И так убьем. Подбежать к окну, да в стекло. Вот и готово дело.
Я смотрю на них. Федор навзничь лежит на траве и солнце жжет его смуглые щеки. Он жмурится: рад весне, Ваня, бледный, задумчиво смотрел вдаль. Генрих ходит взад и вперед и порывисто курит. Над нами синее небо.
Я говорю:
— Я скажу, когда продавать пролетки. Федор оденется офицером, ты, Ваня, — швейцаром, вы, Генрих, останетесь мужиком, в поддевке.
Федор поворачивается ко мне. Он доволен. Смеется:
Я, говоришь, его благородием . . . Ловко . . . Значит, без пяти минут барин.
Ваня говорит:
— Жоржик, нужно еще о снарядах подумать. Я встаю.
Будь спокоен. Все помню.
Я жму им всем руки. На дороге меня догоняет Генрих.
— Жорж:.
— Ну что?
— Жорж:… Как же это … Как же Ваня пойдет?
— Так и пойдет.
— Значит, погибнет?
— Погибнет.
Он смотрит себе под ноги, на траву. На свежей траве следы наших ног.
— Я этого не могу, — говорит он глухо.
— Чего не могу?
— Да этого … чтобы он шел …
Он останавливается. Он говорит быстро:
— Лучше я первый пойду. Я погибну. Как же так, если его повесят? Ведь повесят? Повесят?
— Конечно, повесят.
— Ну, так я не могу. Как будем жить, если он умрет? Пусть лучше повесят меня.
— И вас, Генрих, повесят.
— Нет, Жорж, слушайте, нет… Неужели его не будет? Вот мы спокойно решили, а от нашего решения Ваня наверное погибнет. Главное, что наверное. Нет, Бога ради, нет …
Он щиплет бородку. Руки его дрожат. Я говорю:
— Вот что, Генрих, одно из двух: или так, или этак. Или террор, и тогда оставьте все эти скучные разговоры, или разговаривайте и уйдите назад,
— в университет.
Он молчит. Я беру его под руку.
— Помните, Того своим японцам сказал: «Я жалею лишь об одном, что у меня нет детей, которые бы разделили с вами вашу участь». Ну и мы должны жалеть об одном, что не можем разделить участи Вани. И не о чем плакать.
Близко Москва. На солнце искрится Триумфальная арка. Генрих подымает глаза.
— Да, Жорж, вы правы. Я смеюсь:
— И подождите еще: suum quique.
7 мая.
Эрна приходит ко мне, садится в угол и курит. Я не люблю, когда женщины курят. И мне хочется ей об этом сказать.
— Скоро, Жоржик? — спрашивает она.
— Скоро.
— Когда?
— Четырнадцатого, в коронацию. Она кутается в теплый платок. Видны только ее голубые глаза.
— Кто первый?
— Ваня.
— Ваня?
— Да, Ваня.
Мне неприятны ее большие руки, неприятен ласковый голос, неприятен румянец щек. Я отворачиваюсь. Она говорит:
— Когда готовить снаряды?
— Подожди. Я скажу.
Она долго курит. Потом встает и молча ходит по комнате. Я смотрю на ее волосы. Они льняные и вьются на висках и на лбу. Неужели я мог ее целовать?
Она останавливается. Засматривает мне робко в глаза:
— Ведь ты веришь в удачу?
Конечно.
Она вздыхает:
— Дай Бог.
— А ты, Эрна, не веришь?
Нет, верю.
Я говорю:
— Если не веришь, — уйди.
Что ты, Жоржик, милый. Я верю.
Я повторяю:
— Уйди.
— Жорж, что с тобою?
Ах, ничего. И оставь меня ради Бога.
Она опять прячется в угол, снова кутается в платок. Я не люблю этих женских платков. Я молчу. Тикают на камине часы. Я боюсь: я жду жалоб и слез.
— Жоржик.
— Что, Эрна?
— Нет. Ничего.
Ну так прощай. Я устал.
В дверях она шепчет грустно:
— Милый, прощай.
Ее плечи опущены. Губы дрожат.
Мне ее жаль.