— Баб! Ложися со мной нынче, а? — попросила Тайка, принимая от бабушки еду.
— Сейчас, милок, поставушки-то мало-мало разбросаю! За вечер-то черепков да мисок наставили гору великую — убраться надо.
Еле дождалась Тайка, пока бабушка освободится. Но наконец вымыта и перевернута на чистую тряпку последняя ладка, и молочные ополоски вылиты в телячье пойло, и пол подметен, и изба проветрена на ночь. Бабушка аккуратно развесила на матицу полатей свою юбку, кофту, платок, сверху положила вынутые из волос гребенку и шпильки, и с блаженным стоном вытянулась возле внучки.
— Ох, погоди, Таюшка, с разговором, дай косточки расправить. Ба-атюшки, какие у старых-то людей дни долгие! Кажный — в год, ей-богу. Ну, чего там у тебя стряслося, милок? — Бабушка повернулась на бок и погладила Тайку по стриженой голове. — Вот сейчас бы косоньки на ночь распускала! А то! Ох ты, мое горюшко!..
— Баб! А мамку в деревне жадиной дразнят.
Бабушка тяжело вздохнула.
— Кто это тебе наболтал такое?
— Нет, ты говори, за что?
— Кажному-то слову не верь, может, кто и со зла сказал. Верно, она хозяйственная, экономистка твоя мать. Строгая, одним словом. Может, кому из соседок в долг чего не дала — не угодила, дак обиделись!
— Обязательно ждать, чтобы попросили в долг? А если есть, дак и так бы отдала, без отдачи. Жалко, значит? Вот потому и зовут — жадина! Сорочата вон, мал мала меньше, полуголодные всегда и одеты — ремок за ремок! А у нас белье старое скорее на тряпки рвать да половики ткать. Отдали бы людям одежей. А когда к нам заходят ребятишки на Новый год или другой какой праздник — никогда не угостите! Добро бы нечем было! Сорокиных вот голодранцами называете, а зайди к ним — картошку на плите пласточками пекут и то всегда скажут «садися с нами». А Евгень-Ванна с Наткой вообще на одном пайке жили, да не бывало такого, чтобы к ним зашел, а они едят да за стол бы не посадили! А мамка нищенке кусок хлеба не подаст!
— Что говорить, Таиска, люди — разные. А другой такой, как Евгенья Ивановна, уж не будет.
— А я не хочу, не хочу, чтобы мамку дразнили.
— Ты зато сама добрее к людям будь, внученька. За двоих: за себя и за мамку. Только ты не приметила, должно быть, Таиска, что в твоей мамке свое хорошее есть: работящая она у нас, честная…
— Да? Работящая? А может, жадная. Все больше, больше ей трудодней надо. Больше! А честная? Дак не хватало бы, чтобы она еще чужое брала. Велика честь, что не ворует!
— Таисья! Ладно ли с тобой? Чего это ты озлилася? Честная — это прямая, значит. В глаза другим правду говорит. А правду немногие любят.
— А она сама любит, когда ей правду говорят? И не честная она, а грубая, вот! Не люблю я ее. Папку люблю, тебя! А ее не люблю.
— Тише ты, тише, горюшко! — Бабушка пригнула Тайкину голову к себе.
— Пусть слышит, пусть! — заплакала Тайка. — Вечно ее защищаешь. Меня за то, что остриглась (подумаешь, великое горе!), вон как отхлестала! Дак ведь оттого, что я лысая, никому ни жарко ни холодно, Куском хлеба с голодным не поделиться — вот чего стыдно-то! А она на ферме еще хвастается перед бабами: «У-у, нищие и цыгане мой дом за семь верст обегают!»
Скрипнула комнатная дверь. Пантелеевна испуганно прижала внучку к себе. Но никто не вышел в кухню. Постоял только у двери и вернулся обратно.
Бабушка вздохнула. А Тайка похлюпала-похлюпала носом да и заснула крепко. Легко спится, когда на родном плече выплачешься.
«Ладно, бог уж с ней, не стану бранить ее за Рюрика. Чего это она ему нагородила. Ничего не поймешь… Прости ее, господи! Маленькая ишшо, вырастет — поумнеет», — подумала бабушка.
Утром за завтраком мать молча, без единого словечушка, поставила перед Тайкой кружку простокваши и миску мятого со сливками картофеля. Тайка исподлобья взглянула на мать. Лицо у матери было желтое, в красных пятнах, а верхние веки и под глазами — набухло.
«Подслушивала? Ну и пусть, пусть знает!» — не раскаивалась Тайка. Но есть завтрак, приготовленный руками матери, о которой она вчера говорила так плохо, было как-то совестно.
Таиска боком вылезла из-за стола, цапнула тайком ломтик хлеба, выхватила из чугунка, приготовленного для кур, пару картофелин в мундирах, кой-как набросила на себя пальтишко, шапку в охапку и — за порог.
В школе на стене, прямо возле своего класса, Тайка увидела аршинные буквы какого-то лозунга: «Ребята! Участвуйте в конкурсе на лучший рисунок о своей деревне». Она подумала, что это как-то связано с ее вчерашним приходом к Рюрику. Тайке стало не по себе. Она поежилась в неприятном предчувствии. А тут еще Сорочонок этот навстречу. Идет, смотрит вопросительно: мол, где же ваша пшеница и масло, или раздумали? А может, он вовсе и не думал так. Просто у него глаза такие круглые, как у тюлененка, будто спрашивают всегда.
«Уйду с четвертого урока, — решилась Тайка, — и пока бабушка не вернулась от своей подружки (пока она с другого конца деревни доберется до дому) отгребу пшеницы, отколупну масла ком и снесу Сорокиным. Заодно рисунок поищу подходящий».
Четвертый урок был география. Просить кого-то о чем-то, спрашивать разрешения Тайка не умела. Она просто подхватила сумочку, спрятала у выхода за бачок с водой возле раздевалки и потихоньку сообщила техничке:
— Тетка Матрена, меня Егоровна с уроков выгнала — за матерью, я пальтушку свою возьму!
Это было похоже на правду.
— Что за матерью-то, какой толк, — шмыгнула Матрена носом, — отца вызывать надо, Миколая!
Дома едва Тайка вошла в калитку, как столкнулась с матерью. Вот те на! Она ж должна была быть на дневной дойке! Мать шла с маленькой бадейкой, обвязанной ситцевой в горошек тряпицей и таким же узелком. И Тайка и мать смутились, отвели глаза друг от друга.
— У-у нас геор-географии сегодня нет, от-отпустили, — разволновалась Тайка и затосковала: вот опять, опять приходится врать!
Мать нерешительно посмотрела Тайке в глаза, не замечая, что та явилась из школы без сумки.
— Я сегодня пришла на ферму, а Лизавета Сорокина с благодарностями ко мне да с расспросами: «Что, ты правда, говорит, Таиску присылала сказать, чтобы я за пшеницей да за маслом к вам зашла?» Дак уж снеси им тогда сама. Только надолго им этого хлеба! Они враз блины затеют, пироги. Мы с отцом нынешним летом побольше заробили, да не роскошествуем. То картошки в квашню подсочишь, то отрубей подсыпешь, а то и половушки. Так вот и дотягиваем до нового хлеба…
От виноватого материнского голоса на Тайку словно нахлынуло.
— Мамка! А я соврала про геор-географию-то. Сбежала я! Хотела сама зерно это и масло снести, пока дома никого нет. Я не знала, что ты дома. — Тайка изо всех сил старалась не отвести от матери глаз. Тайка смотрела на мать, а за спиной Устиньи стояло солнце, и светлый нимб окружал ее лицо.
Платок сбился у Устиньи. Блеснули в мочках ушей бесцветные стеклышки дешевых сережек. Они горели на солнце, стекляшки эти, и казались Тайке бриллиантами. И глаза матери были не злые нисколько и с такими голубыми белками, что стало Тайке больно смотреть в это вдруг незнакомое и прекрасное лицо. И оттого, наверное, потекли у девчонки слезы.
Вечером, когда были выучены уроки, когда закончены были все домашние дела, Тайка, полная решимости и готовности к подвигу, уселась за стол, поближе к лампе. Привернула фитилек, подложила под локти лист картона, на него неначатую новенькую тетрадку с колорадским жуком на обложке, на том месте, где бывает обычно таблица умножения, железную коробочку с красками. Краски были Наташины: она забыла их, уезжая. Тайка раскрыла коробочку с занявшимся почему-то дыханием, и кисточка в ее руках задрожала. Тайка собиралась рисовать. Вовсе не потому, что не нашла Наташиных солнышек. Нет, целая стопка старых Наташиных рисунков лежала на углу стола. Может быть, никто и не догадался бы о подлоге, о Тайкиной хитрости, но было как-то не по себе, было тошно даже от одного этого замысла. «Ладно уж, как умею, сама нарисую. А вдруг да и нехудо выйдет» — так решив, Тайка набрала в легкие побольше воздуха, разом выдохнула его и смело, наискось немного перечеркнула лист прямой линией. Она означала горизонт. Над нею поместился край солнца. Оно всходило. Навстречу ему летела какая-то птица. За птицей, тоже будто к солнышку, а на самом деле к реке, бежали две девочки. Девчонки держались за руки и смеялись. Так получалось на рисунке у Тайки. Ей, прямо сказать, нравился свой рисунок. Она догадывалась, конечно, что таких птиц не бывает на свете, что девчонки получились слишком головастые и тонконогие, а солнышко — не поймешь, то ли зимнее, то ли вешнее, то ли подымается, то ли садится. Но все равно ей нравился этот рисунок. А особенно — изумрудно-зеленый луг с беложелтыми ромашками, по которому бежали девчонки. По одной ромашке девчонки даже сорвали.