Передо мной прошли три совершенно разных мини-постановки, резко различающиеся по жанру, сценической атмосфере, колориту актерской игры. И вместе с тем они без особого усилия могли быть восприняты как три акта одного и того же спектакля, ибо были объединены общим чувством реальности, общим настроением. Казалось, их создатели использовали сцену главным образом для того, чтобы разными способами публично изжить чувство страха перед жизнью и в то же время скрыть от нас, зрителей, настроение безнадежности.
В пьесе Элен Пармелен "Антиклоун" два молодых и ярко одаренных актера — Николя Пиньон и Жан-Жак Шеффер — выступали в обличье клоунов: весельчака "рыжего" и его неколебимо-грустного товарища. Они разыгрывали в приемах цирковой эксцентриады серию разнообразных скетчей. В спектакле, где без устали жонглировали словами, энергично играли смыслом и бессмыслицей, просматривалась некая модель отлученного от гуманизма, изъеденного безверием мира, а лихорадочная веселость здесь плохо маскировала отчаяние, спрятанное за фальшивые носы клоунских масок.
Во втором спектакле, инсценировавшем роман Робера Пенжэ "Вокруг Мортена", некто пытался набросать житейский и психологический портрет недавно умершего писателя с помощью его родственников, домашних и соседей (актеры Жак Сейлер и Надя Барантен создавали здесь ряд запоминающихся острохарактерных зарисовок). Пытался безуспешно, потому что одно свидетельство в корне противоречило другому. Как и в "Северной звезде", на сцене Эссейона велась игра с распадающейся на отдельные фрагменты, ускользающей от понимания, призрачной и оттого небезопасной реальностью.
Режиссер третьего спектакля Жан Буа, он же автор пьесы "Тишина, и дальше — ночь", вел зрителя в некую фантастическую "преисподнюю" жизни. Она оказывалась палатой психиатрической лечебницы, где четверо пациентов вели разговор, в котором едва угадывались проблески померкшей в их сознании реальности. Претендуя на универсальность жутковатой картины мира, ее создатели одновременно пытались, как о том пишет критик газеты "Монд" Колетт Годар, "лиризм зверства" смягчить "комизмом ужаса"...
Экспериментальные постановки Эссейона странным образом оказались обращены в прошлое — к апокалипсическим видениям "В ожидании Годо" С. Беккета, к релятивистским мотивам Л. Пиранделло, к буффонному алогизму давнего фарса М. Ашара "Хотите вы играть со мной?". Они продемонстрировали неспособность метафизического мышления открыть живую действительность, обнаружили настойчивое стремление их создателей всякий раз на свой лад мистифицировать реальность, отгородиться от нее. Именно поэтому они оказались так близки по своей сути "бульварному театру".
Сценические эксперименты, порожденные стремлением преодолеть кризисную ситуацию, в данном случае сами стали симптомом кризиса. Кризиса, поразившего не только сферу художественных поисков, но, кажется, самую душу театрального искусства. Весьма характерно, что на сцене того же Эссейона не так давно шла пьеса Анри Мишо "Некое перышко", которая, по свидетельству критики, располагалась между "цирком и кошмаром". Здесь же была поставлена пьеса "Соната для двух одиноких женщин" Кристиан Лижье, проникнутая чувством бессилия перед людской разобщенностью, и пьеса Жан-Люка Женера "Выкуп", толкующая в мистическом плане проблему убийства и самоубийства. Отзываясь на один из спектаклей театра, газета "Фигаро" писала: сегодня на парижской сцене повсеместно проявляется "вкус к болезненности, ужасу, опустошению", театр все больше погружается во "всеобщую безнадежность".
"Совершенное безумие, бредовая коррида" — таков отклик критики уже не на лабораторные изыскания Эссейона, а на спектакль Театра Бури "Исчезновение" в Картушери де Венсенн. "Бред на двоих" — так Эжен Ионеско назвал свою новую пьесу, поставленную в театре "Свободное пространство Монпарнас"...
Театр Монпарнас, поименованные в "Парископе" "бульварные зрелища", Эссейон... Трудно отделаться от ощущения, что французскому театру сегодня и в самом деле очень далеко до триумфов и переполненных залов, какие он знал два десятилетия назад. Но ведь театр, чтобы реализовать себя как вид искусства, нуждается в просторах широкой аудитории, в атмосфере праздника. Только в этом случае способно совершиться чудо, к которому стремился Жан Вилар в T.N.P., — чудо обретения искусством живой реальности и вместе с тем ее поэтического преображения, в котором захватывающему единению театра и жизни, сцены и зала вторит столь же острое ощущение их несовпадения, их обособленности.
Есть у французского поэта Эжена Гильвика стихотворение "В колодец". В нем сталкиваются два эмоциональных начала— отчаяние и надежда, два образа — темнота глубокого колодца, глухого одиночества, и свет праздника, жизни с людьми и для людей. И, покидая Театр Монпарнас, вырвавшись из подземелья Эссейона на парижские улицы, я вспоминал строчки Гильвика:
Но постойте, а праздник?
Для кого будет праздник?
А он обязательно должен прийти —
Праздник.
Речь идет не о личных пристрастиях и вкусах, но о центральных для современной французской культуры вопросах. Об отношении искусства к насущным проблемам реальности, о месте театра в контексте социальной действительности и его роли в духовной жизни общества, о связях творческих поисков мастеров французской сцены с передовыми идеями времени, с чаяниями демократической аудитории. И если до сих пор я вел речь о том, как трудно живет сегодняшний французский театр, то теперь настало время рассказать о тех работах, в которых ясно проявилась преданность высоким традициям национальной сцены, стремление к современному истолкованию классики, обращенность к широкому зрителю, — о спектаклях Жана-Луи Барро, Марселя Марешаля, Питера Брука, которые утверждают силу разума, власть поэзии, веру в человека.
Руководитель "Компани Рено—Барро" подтвердил свою репутацию вечного искателя, осуществляющего самые смелые свои замыслы на материале национальной классики. На этот раз Барро вывел на сцену большого зала Театра д'Орсэ героев философской сказки Вольтера "За-диг" и оживил на малой его сцене страницы произведений Дени Дидро. Режиссер не случайно обратился к эпохе Просвещения, сыгравшей исключительно важную роль в истории французской мысли: он включил творения великих философов в спор о границах и возможностях человеческого разума, нашел ответы на вопросы, волнующие и сегодня.
Вольтеровский спектакль Барро — прихотливо-восточный, пестрый, равно заразительный в серьезности и лукавстве, чарующий постановочной выдумкой и отчетливой манерой актерского исполнения, — строился вокруг фигуры Задига. Видимо, не случайно Мари-Жозе Флота оттенил в своем герое не только проницательность и сердечность, но еще и самоиронию и некоторую грусть, — актер внес в образ нечто от современного французского интеллигента с его утонченностью и легкой ранимостью. Кажется, именно глазами этого искателя истины и романтика Барро увидел суетный, ничтожный, но не лишенный любопытства и даже определенного права на существование мир обывателей, погрязших в мелочных расчетах, мир ловцов удачи, заблудившихся в хитросплетениях ими же самими сочиненных корыстных интриг. Задиг жил среди них, но не с ними; он повторял: "Как трудно дается в этой жизни счастье!" И еще: "Не будем терять мужество..." И временами казалось, что россыпь крупных звезд на черном заднике сцены светится особенно ярко. Вольтеровский спектакль Барро был обращен к уму, сердцу и опыту современного французского зрителя, живо волновал многочисленную аудиторию Театра д'Орсэ.
Несколько иным был спектакль о Дидро. Надо сказать, что Барро всегда с большим интересом относился к проблеме "художник и время" и не раз посвящал свои работы сценическому анализу творческой личности: стоит вспомнить такие его постановки, как "Рабле", "Жарри на холме" и другие. На сей раз Барро воспользовался литературным монтажом Элизабет де Фонтенэ, соединившей отрывки из разных сочинений Дидро — от "Философских писем" и "Племянника Рамо" до "Сожаления о моем старом халате", а также фрагменты обширной переписки философа с его подругой Софи Воллан для того, чтобы нарисовать живой образ одного из самых ярких и обаятельных мыслителей XVIII столетия, дать своеобразный портрет этой удивительной эпохи.