— Не знаю. Не знаю. Не знаю. Я как часы. Они отстают или уходят вперед, не зная, почему они это делают.
— Тебе нравится имя Селеста?
— «Нравится» или «не нравится» — не мои параметры. Имя точное. Селектор стабильной информации.
— Почему стабильной?
— Повторный вопрос.
— Сколько тебе лет?
— Тысячелетий.
— С сотворения мира?
— Я прибыл в мир уже сотворенный.
— По какому календарю?
— Календари менялись вместе с цивилизациями. Наиболее удобен для ответа на ваш вопрос календарь Скалигера. Этот французский ученый занумеровал все дни с 1 января 4713 года до нашей эры. По его отсчету прошло уже более двух с половиной миллионов дней.
— Почти семь тысяч лет. Ого!
— Селеста-7000! Ура!
— Мне кажется, господа, мы ведем себя неприлично.
— Селеста простит. Ему важна информация.
— И все-таки я не верю. Похоже на спиритический сеанс с медиумом для легковерных.
Это буркнул все время молчавший профессор Баумгольц.
— Я тоже не верю, — поддержал его Чаррел. — Какой-то фокус.
— Вы слышите, я не одинок, — засмеялся Баумгольц.
— Вы, кажется, были футболистом в юности, герр Баумгольц? — вдруг спросил Рослов.
— Судьей на поле. И не только в юности. Я и сейчас член международной коллегии судей. А что?
— Ничего. Покажи им большой футбол, Селеста. Авось поверят! — Рослов выкрикнул это по-русски.
И последнее, что он увидел, были не то удивленные, не то испуганные лица Янины и Шпагина.
20. «ИСТ-ЕВРОПА» ПРОТИВ «ВЕСТ-ЕВРОПЫ»
Они исчезли в зеленом тумане, яркость которого усиливалась с каждым мгновением, и какую-нибудь секунду спустя он уже приобрел очертания футбольного поля, окруженного амфитеатром ревущих трибун. Они вздымались высоко к синему куполу неба и казались издали — а Рослова отделяло от противоположной плоскости амфитеатра более сотни метров — пестрой лентой, протянувшейся между синькой неба и зеленью полевого газона, по которому в непрерывном движении мелькали белые и черно-желтые полосатые майки. «Броуновское движение молекул», — мысленно усмехнулся Рослов.
Сам он в черной футболке вратаря стоял, прислонившись к штанге и не тревожась за судьбу открытых ворот, — вся игра шла далеко впереди на штрафной площадке противника. Атаковала команда Рослова — белые футболки с прописной «Е» на груди: именно с этой буквы и начиналось английское слово «ист» — «восток». Даже защитники передвинулись к центру поля, стараясь предугадать направление мяча в случае ответной прострельной подачи и разрушить вовремя контратаку противника. Но полосатым футболкам с латинским «дубль вэ» на груди было не до контратаки: они едва успевали отбить мяч, посылая его без адреса то под ноги атакующих, то за боковую линию поля, откуда он снова возвращался в эпицентр урагана, бушующего у ворот «Вест-Европы».
Рослов был не новичок на футбольном поле. В юности он стоял в воротах институтской команды, потом играл в спартаковском «дубле» и даже один сезон в основной команде; играл удачно, темпераментно, точно, и тренеры уже присматривались к «наследнику Яшина», угадывая в нем будущую вратарскую знаменитость. Но знаменитостью на зеленом поле Рослов не стал: на тренировке повредил колено, несколько месяцев провалялся в больницах, потерял два сезона и на поле уже не вернулся, поняв, что нельзя делить жизнь между наукой и спортом — и то и другое требовали полной отдачи.
Но сейчас Рослов на поле не был Рословым-юношей, Рословым-футболистом. Он не переживал эпизод из своего прошлого, помолодев по воле Селесты на добрый десяток лет. Он был кем-то другим, для которого футбол был и профессией и жизнью. Вернее, в нем жили сейчас два человека, два спортсмена: один из фильма, который он видел вчера в «Спортпаласе» и о котором говорил Яне и Шпагину, другой откуда-то из реально существующего и почему-то известного Селесте футбольного клуба. Эта двойственность причудливо раскрывалась и в характере самого матча, в котором он сейчас принимал участие. По первому впечатлению он как будто трансплантировался из кинофильма, даже название сохранил: «Ист-Европа» против «Вест-Европы», матч двух сборных, двух скорее политических, чем географических лагерей. Вратаря, которого заместил Рослов, в фильме играл известный французский киноактер Ален Делон, играл умно, эффектно, но не очень профессионально «вратарски», что и подметил соображавший в футболе Рослов. Герой Алена Делона не поглотил его целиком, но как-то вошел в него: Рослов знал его биографию, его тревоги и радости, знал, что где-то на трибунах сейчас сидит любимая и ненавидящая его героиня, и ему тоже, как и в фильме, хотелось покрасоваться и пококетничать с мячом на вратарской площадке. Рослов знал и то, что должен умереть на последних минутах от разрыва аорты, не выдержавшей сверхнапряжения, вызванного смешением алкоголя, страха и допинга; но его почему-то это не беспокоило: знал ведь он, а не герой фильма. Да и вел он себя на поле иначе, и самый матч складывался иначе, чем в фильме, по-другому выглядели команды, по-другому играли и если повторяли какой-то матч, то уж совсем не тот, какой Рослов видел вчера на экране.
И этот другой матч, в котором он тоже играл в черной вратарской футболке, он знал, только не восстанавливались в памяти ни имя города, где происходила встреча, ни названия участвовавших в этой встрече команд. Да и своего вратарского имени Рослов не помнил, только знал, что он молод, говорит по-английски и находится в расцвете профессионального опыта и таланта. Селеста подарил ему две жизни: одну искусственную, созданную кинематографом, другую подлинную, восстановленную по образцу, известному Селесте и где-то им записанному.
Но в рословской черной футболке дышал, двигался и думал еще и третий Рослов — математик и кибернетик, судьба которого неожиданно перепутала его пути, перебросив из Москвы в Нью-Йорк, а оттуда на коралловый риф, где открылось миру чудо, недоступное никакому научному знанию. Этот подлинный Рослов все видел как бы со стороны, все подмечал и анализировал — и то, что происходило вокруг, и то, что скрывалось в нем или, вернее, в двух его дополнительных жизнях, впитавших чужой ему азарт игрока и наслаждение спортивным счастьем.
Самое любопытное и, пожалуй, самое смешное было в том, что Рослов всех или почти всех игроков знал в лицо и даже по имени, а с некоторыми уже успел познакомиться. И это были не герои фильма и не профессиональные игроки, выхваченные Селестой из какого-то одному ему ведомого футбольного матча, а члены международной научной инспекции, прибывшие вместе на коралловый риф и только что наслаждавшиеся свежим океанским бризом, виски со льдом и сандвичами вприкуску с американским имбирным пивом.
— Один — ноль ведет «Ист-Европа» против «Вест-Европы». Один — ноль. До конца второго тайма осталось двадцать четыре минуты, — повис над полем многорупорно усиленный голос диктора.
Шпагина-биолога не было, а полностью подавивший его Шпагин-игрок шел вразвалочку к центру поля, окруженный друзьями в белых футболках, обнимавшими и целовавшими его, как любимую женщину. Так всегда на футбольном поле. Радость выплескивается наружу в едином душевном порыве.
«Спасибо, Семен! Молодец, Семка!» — сказали бы ему товарищи, если бы игра проходила в Москве в Лужниках. Но что говорили ему здесь, Шпагин-биолог не слышал, а Шпагин-игрок думал лишь об одном: еще гол! Еще один гол в ближайшие же минуты, пока «полосатые» не оправились от шока и не ответили шквалом атак. Еще гол… Гол, гол, гол!
Но что это? Свисток судьи, оглушительный рев трибун, и герр Баумгольц, каким-то чудом помолодевший и статный в своей черной судейской форме, решительно забирает мяч, тихо выкатившийся из ворот, и ставит его в трех метрах от штрафной площадки Биллинджера. Гол не засчитан.
— Офсайда не было, не было! — крикнул Шпагин-игрок.
— Еще одно слово, и я удалю вас с поля, — процедил сквозь зубы герр Баумгольц. Процедил по-немецки.