Все были правы — кроме меня.
Это я поняла после первых же репетиций. Я действительно пустилась в предприятие, для которого мне не хватало способностей.
Воспоминания о первой вечерней репетиции в Театр де Пари просто ужасные.
Мы с Аленом бешено неслись в его «феррари» по Парижу. Всюду красные светофоры. Опоздали на десять минут. Все уже были здесь — и ждали. Все: сливки парижского театра, тринадцать актёров. Валентин Тесье, Даниэль Сорано, Пьер Ассо и как их там ещё зовут.
Никто не сказал ни единого слова. Приняли нас ледяным молчанием. Ага, эти ребята из кино, они не считают нужным по часам являться на большую и важную работу. Дело ясное. Звёздная болезнь. Наглость.
Висконти тоже свирепо сверкнул глазами. Молча.
Висконти репетирует четыре недели только за столом. Актёры сидят кругом (Алена и меня он сажал как можно дальше друг от друга) и читают вслух свои роли. Когда подошла моя очередь, я не смогла выдавить из себя ни слова.
Это было какое-то хриплое карканье, лепет. Я чувствовала себя как нерадивая ученица, которая не выучила урока и была тут же выдворена из школы. Ничего подобного мне ещё никогда не приходилось переживать.
Я была до смерти опозорена. Все остальные не обратили на мой позор никакого внимания, как будто ничего другого и не ожидали.
На следующий день мы с Аленом явились за час до репетиции. Мы репетировали с Висконти одни.
И мы извинились за вчерашнее опоздание.
— Ладно, — сказал он. — Это случилось, и давайте об этом забудем. Но зарубите себе на носу: никогда, никогда, никогда больше!
Актёр Пьер Ассо — сегодня один из лучших моих товарищей — обращался ко мне особенно отстранённо. Я была для него — пустое место. Но спустя десять дней он стал подсовывать мне под столом записочки, вроде таких: «Это уже лучше» или «Сегодня было хорошо».
Это было трогательно — но я не верила ни единому слову.
Я думала, ничего у меня не выйдет. В отчаянии от надвигающегося провала я потеряла сон. День и ночь я думала о замене, о той девушке, которую Висконти присмотрел вместо меня. Я представляла себе: вот сидит где-то у телефона по-настоящему одарённая молодая актриса и ждёт звонка. Ждёт, что голос Висконти скажет ей: «Приходите, мадемуазель. Как и ожидалось, Роми отказано...»
И тогда окажется, что и в самом деле правы те, кто меня предупреждал. Все. Моя мать, и Дэдди, и Вольфи, и коллеги, и журналисты. Весь Париж.
Никогда в жизни не забуду тот день, когда я впервые пережила это грандиозное чувство: что это значит — быть актрисой.
Путь к этому мигу был, правда, суровым. Даже сейчас меня бросает то в жар, то в холод, чуть только вспомню, как мне отказал голос на первой застольной репетиции. Тот писк маленькой глупой девочки.
Внизу, в партере громадного Театр де Пари, — 1350 пустых кресел. Занято только одно-единственное место в пятом ряду — в те первые недели 1961 года. За режиссёрским пультом — Лукино Висконти, совсем не друг, но наоборот — холодный, бесстрастный наблюдатель, чьё молчание может выразить всё: презрение, разочарование, ярость...
И я не осмеливаюсь спросить, что он думает обо мне. Я чувствую, что я провалилась. И это чувство растёт во мне день ото дня, как кошмар.
Ален мне помочь не может. Этого вообще никто не может, кроме Лукино. Ален — человек кино, правда, завоевать сцену ему тоже хотелось бы, но он вовсе не так нуждается в театре, как я. Я чувствую за собой бремя традиции — и долг перед традицией. Я думаю о своей бабушке, великолепной, незабвенной актрисе Бургтеатра Розе Альбах-Ретти, которая и в 85 лет гордо и достойно увлекала свою публику. Она всегда хотела, чтобы я играла в театре. Она мне это всегда советовала, но мне не хватало мужества.
Теперь мужество мне необходимо: я должна играть в театре, причём на чужом языке.
Я думаю о моём отце Вольфе Альбах-Ретти и о моей матери.
Я думаю: ты не имеешь права их опозорить.
Я думаю: уже ничего нельзя предотвратить. Поздно. Ты затесалась в дело, которое тебя потопит.
На первую сценическую репетицию — после четырёх недель читки за столом — я прихожу в брюках. Однако Лукино Висконти настаивает, чтобы я переоделась в кринолин. Он должен помочь мне почувствовать себя Аннабеллой. После всех моих прошлых костюмных фильмов кринолин для меня — не проблема. Я всегда чувствовала себя тем персонажем, чей костюм я надевала. Сразу приходили правильные движения.
Но теперь — всё напрасно. Я мерила сцену тяжёлыми шагами — сколько километров намерила? Я не знала, куда девать руки. Они висели вдоль тела, ненужные и неуклюжие. На мне были тяжёлые башмаки, и мне надо было сделать несколько грациозных танцевальных па по сцене.
Но ведь это-то я могу? Я же овладела этой техникой!
Ни следа. Двигаюсь как слонёнок. И все остальные так это и воспринимают!
Во втором акте я одета в утренний капот из тяжёлого бархата. Висконти любит, чтобы весь реквизит на сцене был настоящий. Он просто фанатик подлинности. Поэтому мой бархатный капот очень тяжёлый. Каждый вечер у меня — красные рубцы на плечах.
И вот в этом самом капоте я должна была сыграть труднейший, просто виртуозный эпизод: Аннабелла ожидает ребёнка от своей кровосмесительной связи с братом Джованни (его играет Ален); муж, узнав об этом, терзает её и издевается над ней. Она должна сознаться, кто отец ребёнка. Мой партнер Жан Франсуа Кальве в кульминации эпизода хватает меня за волосы и швыряет из угла в угол, через всю сцену. То есть так это должно выглядеть.
Но у меня этот «аттракцион» не выходит. Мне не удается крутиться так долго, как надо. И каждый раз я плюхаюсь на пол прямо на середине сцены. После множества попыток моё тело становится зелёным и синим.
И при этом я без конца твержу себе самой: у тебя должно получиться, ты достаточно натренирована.
Но что-то мне мешает.
Висконти во время наших репетиций упал с лестницы, сильно поранил колено и ходил теперь с палкой.
И вот теперь он сидел там, внизу, положив руки на набалдашник, и наблюдал за мной. В большой сцене сумасшествия мой безумный хохот превращался в жалкое хныканье. Сквозь рампу оно не пробивалось.
Висконти много не говорил, только без конца повторял:
— Я тебя не слышу...
Между тем я знала: он меня слышит. Это была его тактика. Он хотел меня доконать, дожать, чтобы потом вытащить из меня то, что ему надо.
Он зашёл очень далеко. После одной длинной фразы, которую я произносила по-итальянски, он откинулся на своем стуле и засмеялся. Висконти смеялся надо мной!
Мне показалось: я лечу в пропасть.
Но потом стало ещё хуже.
Мне надо было петь итальянскую песню, я её выучила у одного композитора. День за днём Висконти прерывал репетицию незадолго до этой песни. И вдруг, на шестьдесят второй день, он объявил:
- Дальше...
Я взбеленилась. Тупо посмотрела на него и закричала:
— Как так? Ты же не предупреждал!
Он — палкой об пол.
— Дальше, я сказал!
Я могла спеть эту песню, знала её твердо, но всё же продолжала:
— Можно спеть завтра? Я ещё не выучила.
Несколько мгновений мучительного молчания. Потом разразилась гроза:
— Если ты сейчас не споёшь, сейчас же, то можешь вообще никогда не петь. Никогда в жизни. Можешь отправляться домой.
— Но...
— Марш домой и никогда не возвращайся!
Его трость четко указала на дверь.
— Au revoir, mademoiselle... [12]
Я могу смотреть в глаза любому человеку — но взгляд Висконти я в этот момент не выдержала. Я запела. Я пела тоненьким дрожащим голоском — наказанный ребенок, покрывшийся гусиной кожей.
А Висконти только командовал:
— Дальше, дальше!
В перерыве он отослал всех актёров домой. Оставил только моего партнёра Даниэля Сорано и меня. Я была настолько подавлена, что не могла даже глотнуть шампанского — раньше оно меня всегда взбадривало. Омерзительное чувство неполноценности...