15/X – четверг.
Олень ревел утром при звездах на том же месте, где вечером, и еще один ревел напротив нашего домика, и направо на горе, из-за которой должно было выйти солнце. По лесенке я забрался на крышу и стал наблюдать. На рассвете недалеко от сенного сарая показался черный и важный рогач, навстречу ему шла оленуха, и он пошел к ней навстречу и даже разминулся с ней, как будто шел по своим делам дальше; но только она миновала его, – вдруг он перевернулся и за ней, она в рысь, и он в рысь, она во весь дух, и он во весь дух, и так оба исчезли в кустах.
Направо у подножья горы, закрывающей солнце, было несколько оленух, не менее десятка. Из этого стада вышли два рогача и стали подниматься по горе, медленно расходясь под углом, потом оглянулись и стали медленно сходиться под углом: пройдут по два шага, потом станут и долго косятся, как петухи. Между тем внизу, возле гарема, замаскированный от наблюдения высокой травой, вдруг обнаружился громадный рогач. Так вот и являлся гон на рассвете: стадо оленух внизу, под горой, и возле них ходит рогач, повыше, на горе, стоят два рогача-ассистента, неустанно следя друг за другом. Потом солнце вышло из-за горы, ослепительно засверкала кристаллами мороза трава, и наблюдать оленей на этой горе стало невозможно. На другой же горе рогач медленно уводил оленух за перевал. В распадке, заросшем широколиственным кустарником, слышался рев на все лады, и просто «и-и-и» (свист), и «о-о-о» (рев), и еще вроде «ав-ав»: как будто олень ругался. Можно было понять, что издали множество побочных звуков пропадало.
Д. пришел ко мне и таинственным знаком попросил следовать за собой. В сенях он остановился и попросил меня слушать: что-то гудело, вроде того, как от ветра гудит телеграфный столб.
– Что это? – спросил он.
Я не мог объяснить.
– Вот уже три дня гудит, – сказал Д. Пришел китаец. Д. спросил его так же, как и меня. Китаец вслушался и вдруг переменился в лице.
– Война будет! – сказал он.
– Уже есть, – ответил Д. – Вчера в городе мне передавали, будто японцы высадились в Корее: война с Китаем началась.
– Я тоже это слыхал, – сказал китаец, – а давно ли это гудит?
– Дня три.
– Да, дня три началось.
Китаец взял свои ведра и дальше пошел. А мы принесли лестницу, вынули потолочную тесину и между этой потолочиной и другой, повыше, темное пространство осветили карманным электрическим фонариком. Электрический луч в один миг уничтожил китайское суеверие: между потолочинами гудел бражник, большая бабочка. Вот и все! Исчезла вся таинственность! Но мне показалось тоже таинственным из рассказа Д. о бабочках. Однажды в Сучане ночью на свет слетелось столько бабочек, что ухо явственно различало шелест их крыльев. Сколько же их было? И какие они большие в этом крае! Вот бы послушать ночью шелест крыльев уссурийских бабочек!
И что особенно показалось мне замечательным, это что тот же самый электрический луч, уничтоживший суеверную тайну, самый этот луч сегодня вечером может привлечь насекомых, и мы будем слушать естественную тайну шелеста крыльев уссурийских бабочек в ночной тишине.
После того мы вернулись к японо-китайской войне; за чаем, не имея никаких фактов, долго строили свои предположения, гудели, как бражник в потолочинах, беспомощные в объяснении причин и неспособные удовлетвориться, как китаец, сказкой.
После чая я пошел левой стороной бухты возле Туманной горы и против солнца снимал горный камыш. Не доходя мыса Шульца, сбился с тропы, но потом нашел ее и, перевалив сопку, увидел Голубую падь и в ней в полгоры ныне оставленную сторожку. Потом на лавочке возле этой пустынной избушки я отдохнул и начал лазить по скалам, чтобы при помощи снимков зеленых пиний, черных скал на фоне голубого моря хоть как-нибудь на панхроматической пленке изобразить себе на память прелесть Голубой пади. После того я спустился к ручью и в каменной россыни потерял тропу. Перейдя ручей, задумал подняться на самый верх, идти дальше по хребту, как барсы ходят и тигры, по тому самому хребту я шел, где некогда был изловлен сразу четырьмя грелевскими капканами барс, о котором я записал интересный рассказ. По пути наверх не раз слышался свист и последующий за тем топот спугнутых мной оленух. Но рогачей совсем не было слышно. Я не добрался до самого верха, потому что вслед за Голубой падью открылся вид на Запретную и рядом с ней на Барсову. Поснимав погребальные сосны в Запретной пади, я перебрался в Барсову падь, спустился почти к самому морю и без тропы с трудом одолел подъем по Барсовой пади, по Запретной перешел обратно в Голубую. Солнце было уже над самым морем, когда я снова отдыхал на лавочке возле сторожки. Мыслей в голове у меня, кажется, не было никаких, но, может быть, было что-то лучше и важней всяких мыслей: мысли об этом после начинаются, спеют, как яблоки, и падают.
16/X – пятница.
Оленьи повадки в это время года такие, что около пяти вечера все они выходят из кустов в открытые пастбища и так проводят всю ночь, а после восхода солнца медленно стягиваются и к десяти утра все убираются в кусты.
В четыре вечера за мной приходит самый опытный охотник Долгаль, чтобы показать мне гон оленей на пути их перехода из бухты Теляковского в Астафьевскую. Разговор наш начался о предположении Дулькейта, что будто быв Старом парке некоторые оленухи могут остаться неоплодотворенными.
– Так это вам Георгий Джемсович сказал?
– Да, он сказал.
– А не спросили вы его, отчего истощается олень во время гона?
– Нет, я не спрашивал, я сам знаю: рогач худеет оттого, что не ест почти ничего и ревет.
– А главное, что много ходит по следам оленух, по воздуху чует и ходит с одного конца парка за восемнадцать верст, он может за ночь это пройти, если только есть охочая оленуха. Возьмите любую точку времени, вот хоть сейчас, много ли в эту точку есть охочих оленух? Очень даже мало, а рогачи все в охоте и все рыщут, и для них следы на земле и ветер, и она ведь тоже не иголка, и раз ей охота, тоже и ей незачем прятаться, как же им ее не найти. Ах, Георгий Джемсович! Рогач не ест, рогач ревет, рогач рыщет в парке из конца в конец. Рогач не человек, он не на службе, у нею довольно времени. У рогача служба одна, как бы верхом сесть, а Георгий Джемсович нашел каких-то неоплодотворенных оленух.
Трудно было представить себе более расстроенного человека, чем этот старый охотник. Я даже начал колебаться в себе: а что, если я как-нибудь ослышался, не так понял.
– Иван Иванович! – сказал я, – извините пожалуйста, я, кажется, спутал и вспоминаю теперь: это мне сказал не Дулькейт, а заведующий снабжением товарищ Богданов.
– Богданов! – обрадовался Долгаль, – ну, это совсем другое дело, Богданов это может сказать.
Так мы перешли Малиновый ключ и мало-помалу поднялись на песчаный хребет. Тут на песке было множество следов, и вид открывался нам с высоты тигрова или барсова глаза, когда эти звери залягут в камнях и смотрят то в ту, то в другую сторону. За перевалом в направлении к мысу Орлиное Гнездо были темные синие тучи, земля же была вся желтая, как песок, и на ней, на желтом, кое-где, как густо пролитая кровь, стелющиеся кустики азалии с покрасневшими от осени листьями. Вдали белые волны разбивались о черные скалы. Какое-то «Томящееся Сердце» – такое название камня: будто бы камень этот от напора both шевелится и потому назван сердцем. Задорный мыс Орлиное Гнездо убран весь ажурно фигурными погребальными соснами. А желтое – это не песок, это пожелтевший горный камыш, если же наклониться и рассмотреть, то у самой земли есть низкая зеленая травка, и вот из-за этой травки на вечер олени выходят на открытое пастбище. Их переход из кустов бухты Теляковского к открытым пастбищам Астафьевской бухты ко времени нашего прихода был в полной силе. На пастбище против Орлиного Гнезда стоял неподвижно, как монумент, рогач.
– Чего он стоит?
– Где-нибудь есть оленуха.