III
«Брр!»
Ночь темная-претемная. Кажется, что по комнате ходит кто-то – мужчина в тапочках. Он осторожно ставит одну ногу, затем другую, но пол все равно слегка поскрипывает. Он останавливается, на мгновенье наступает тишина, затем, перебравшись неожиданно в другой конец комнаты, он снова, как маньяк, продолжает бесцельно слоняться по комнате. Люлю было холодно, одеяла слишком легкие. Она громко сказала: «Брр!», и ее напугал звук собственного голоса.
«Брр! Я уверена, что сейчас он смотрит на звездное небо, закуривает сигарету, он на улице, он сказал, что ему нравится сиреневый оттенок парижского неба. Он медленно, не спеша идет домой: он чувствует себя поэтом, – он сам мне сказал, когда добился этого, – и легким, словно только что подоенная корова; он и думать забыл об этом, а я лежу, вся испачканная. И меня не удивляет, что он такой чистый в эту минуту, всю свою грязь он оставил здесь, в ночи, излив ее в полотенце, а простынь в середине постели мокрая, я не могу вытянуть ноги, потому что почувствую эту липкую жидкость, эту гадость, но сам-то он совершенно сухой, я слышала, как он, выйдя от меня, насвистывал что-то под моим окном; он там внизу, сухой и свежий, в красивой одежде, в демисезонном пальто – надо признать, что одеться он умеет, женщине не стыдно показаться с ним на людях, – и вот он там, под моим окном, а я лежу голая, в темноте, мне холодно, и я растираю руками живот, потому что мне кажется, будто я еще вся мокрая. „Я поднимусь на минутку, – сказал он, – взгляну на твою комнату“. Он пробыл у меня два часа, и кровать скрипела, эта паршивая узкая железная кровать. Интересно, как он отыскал этот отель; он рассказывал мне, что когда-то прожил в нем две недели, что мне здесь будет очень хорошо; но здесь какие-то странные номера, я побывала в двух, никогда я не видела таких крохотных комнатушек, забитых мебелью, пуфами и диванчиками, маленькими столиками, от всего этого так и разит любовью, – и не знаю, две ли недели провел он здесь, но, наверняка, был он не один; наверно, он совсем меня не уважает, если запихнул меня сюда. Гарсон отеля сильно улыбался, когда мы стали подниматься, это алжирец, а я ненавижу этих типов, боюсь их; он смотрел на мои ноги, потом вернулся в конторку; он, должно быть, сказал про себя: „Готово дело, сейчас они позабавятся“ – и стал представлять себе всякие грязные штучки; говорят, что у себя они вытворяют с женщинами что-то чудовищное; если какая-нибудь попадет к ним в лапы, то на всю жизнь останется калекой; и пока Пьер мучил меня, я думала об этом алжирце, который представлял себе, чем я сейчас занимаюсь, и воображал себе такую мерзость, что хуже и не придумаешь. Нет, в комнате определенно кто-то есть!»
Люлю задержала дыхание, и поскрипывание тут же прекратилось. «У меня болит между ног, все зудит и жжет, мне хочется плакать, и так будет каждую ночь, кроме завтрашней, потому что завтра мы будем в поезде». Люлю прикусила губу и содрогнулась, вспомнив, что она стонала. «Неправда, я не стонала, а лишь слегка задыхалась, ведь он такой тяжелый и, когда лежит на мне, мне трудно дышать. Он сказал мне: „Ты стонешь, ты кончаешь“, а мне жутко, когда говорят во время этого, мне хотелось бы, чтобы мы впали в забытье, но он без умолку болтает всякие гадости. Я не стонала, во-первых, а во-вторых, я могу получить удовольствие, это факт, так врач сказал, лишь тогда, когда сама себе его доставляю. Он не хочет этому верить, они никогда не хотят в это верить, все они говорили: „Это потому, что тебя плохо научили в первый раз, я-то научу тебя любить“; я не возражала, я знала, в чем дело: это у меня от природы, но их это лишь раздражает.
Кто-то поднимается по лестнице. Возвращается, наверно, откуда-то. Боже мой, пусть он вернется. Ведь он вполне на это способен, если его снова охватит желание. Нет, это не он, шаги тяжелые, а что, если – сердце в груди у Люлю бешено заколотилось – это алжирец, он ведь знает, что я одна, постучит в дверь – не могу, я с ума сойду, – нет, это этажом ниже, какой-то тип вернулся к себе, пытается попасть ключом в замочную скважину, ему на это нужно время, он пьян. Интересно, кто живет в этом отеле, наверно, всякий сброд; вчера днем на лестнице мне попалась какая-то рыжая девка с глазами наркоманки. Нет, я не стонала! Но естественно, что он возбудил меня своими грубыми ласками, он в этом деле мастак; я страшно боюсь мужчин, которые все умеют, я бы предпочла спать с девственником. Эти руки, которые сразу хватают вас, где надо, гладят вас, тискают, но не слишком… они принимают вас за какой-то инструмент, гордясь тем, что умеют на нем играть. Не выношу, когда они выводят меня из себя, в горле у меня пересыхает, мне страшно, во рту появляется какой-то привкус, я чувствую себя униженной, потому что они полагают, что подавляют меня; мне хочется дать Пьеру пощечину, когда он напускает на себя фатовской вид и заявляет: «Я владею техникой». Боже мой, представить только, что это и есть жизнь; и ради этого мы наряжаемся и моемся, наводим красоту, и все романы написаны об этом, и все только и думают об этом, а кончается все тем, что заходишь в комнату с каким-нибудь типом, который сначала чуть ли не душит тебя, а в конце концов мочит тебе весь живот. Я хочу спать, о, если бы я могла хоть немного поспать, завтра мне придется ехать всю ночь, я буду совершенно разбита. Я хотела бы быть хоть немного выспавшейся, чтобы бродить по Ницце; говорят, там чудесно, узенькие итальянские улочки, пестрое белье сушится на солнце; я поставлю свой мольберт и стану писать, а маленькие девочки будут подходить ко мне, чтобы взглянуть, что я тут рисую. Какая гадость! (Она чуть пошевелилась и бедром коснулась влажной простыни.) Ради этого он и привел меня сюда. Никто, никто меня не любит. Он шел рядом, а я едва не падала от слабости, ожидая хоть одного ласкового слова; скажи он: «Я люблю тебя», я конечно же не вернулась бы к нему, но сказала бы ему что-нибудь нежное, и мы расстались бы добрыми друзьями; я все ждала, ждала этого, он взял мою руку, и я не отняла ее. Риретта была в бешенстве, но не правда, что у Анри был вид орангутанга, хотя я догадывалась, что она думала что-то в этом роде; она украдкой смотрела на него своими противными глазами; поразительно, что она может быть такой злой; и все же, несмотря ни на что, он взял мою руку, я не сопротивлялась, но хотел он не меня, хотел свою жену, потому что он женат на мне и мой муж; он всегда меня унижал, говорил, что умнее меня, и во всем, что случилось, его вина, ведь, если б он не обращался со мной свысока, я бы осталась с ним. Уверена, что в эту минуту он не жалеет обо мне, не плачет, он храпит, вот и все его дела, он очень доволен, потому что теперь один в постели и может вытянуть свои длинные ноги. Как я хотела бы умереть. Я так боюсь, что он подумает обо мне плохо; я не могла ничего ему объяснить, ведь нас разделяла Риретта, она говорила без умолку, словно истеричка какая-то. Теперь она довольна и хвалит себя за свое мужество, за то, что так хитро обошлась с Анри, который кроток, как агнец. Я пойду к нему. Не могут же они заставить меня бросить его, как собаку». Она вскочила с кровати и повернула выключатель. Достаточно чулок и комбинации. Она даже не причесалась, так торопилась. «И люди, что встретят меня на улице, не узнают, что я совсем голая под серым пальто, которое мне почти до пяток. Алжирца – она с бьющимся сердцем остановилась – надо разбудить, чтобы он открыл дверь». Она спустилась по лестнице крадущимися шагами – но все ступени скрипели, – постучала в окно консьержной.
– В чем дело? – сказал алжирец. Глаза у него были красные, волосы взъерошены; выглядел он вовсе не страшно.
– Откройте мне дверь, – сухо попросила Люлю.
Через четверть часа она уже звонила в квартиру Анри.
– Кто там? – спросил Анри через дверь.
– Это я.
«Он не отвечает, не хочет пускать меня к себе в дом. Но я буду барабанить в дверь до тех пор, пока он не откроет, он уступит из-за соседей». Через минуту дверь приоткрылась и показался Анри, бледный, с прыщом на носу; он был в пижаме. «Он не спал», – с нежностью подумала Люлю.