«Пепе увлекается не только коммерческим правом, ему вообще нравится теоретизировать. Он окликнул меня сегодня при выходе из собора, и мы вместе пошли прогуляться в сторону президентского дворца. Кажется, нет ничего, в чем бы он ни изверился, а ему все неймется: каких-нибудь полквартала понадобилось, чтоб сочинить новую теорию. Дескать, не будь он мексиканец - не верить ему в Христа, и не смотри, мол, на меня так, разве это не очевидно? Являются испанцы и говорят тебе: возлюби-де бога мертвого, кровию изошедшего, с отверстой под ребрами раной, на кресте распятого. В жертву принесенного. На Голгофу возведенного. Что, спрашивается, может быть естественней этого, ближе твоему мироощущению и привычкам, всему твоему естеству? А теперь вообрази себе, что Мексику покорили, скажем, буддисты или мусульмане. Укладывается, например, у тебя в голове, чтобы наши индейцы поклонялись человеку, умершему от несварения желудка? Ну а божеству, которому мало, чтоб ему себя приносили в жертву, и требующему, чтобы выдирали из груди сердце,- как тут не послать, черт побери, этого самого Уитцилопочтля куда подальше! В своей горячей, сокровенной, жертвенной, обрядовой сути христианство сделалось лишь органичным продолжением древних индейских верований. Зато такие стороны его, как сострадание, любовь к ближнему и другая щека, не привились. У нас в Мексике все к одному сводится; надобно человека убить, дабы ему поверить».
«Пепе знает про мое давнее - с молодых лет еще - увлечение индейским искусством. Я коллекционирую статуэтки, идолов, керамику. Конец недели провожу обычно в Тлакскале либо в Теотиуакане. Видно, поэтому он не упустит случая связать свою очередную теорию - одну из тех, что разрабатывает в расчете на меня,- с этим моим пристрастием. Само собой разумеется, я давно разыскиваю приличную копию Чак Моола, и вот сегодня Пепе сообщает мне, будто в Лагунилье в какой-то лавчонке продается каменный Чак Моол, и вроде бы задешево. В воскресенье же еду».
«На службе один шутник подцветил красным воду в графине, и это, разумеется, нарушило нормальный ход занятий. Я вынужден был доложить о случившемся управляющему, но тот лишь до слез рассмеялся. Виновник не преминул, конечно, воспользоваться таким оборотом дела и сыпал весь день на мой счет шуточками, и все по поводу злосчастного графина. Как там мой Ч.!…»
«Все сегодняшнее воскресенье ушло на поездку в Лагунилью. Нашел Чак Моола в той самой лавчонке, о которой сказал мне Пепе. Вещь превосходная, в натуральную величину, и, хотя лавочник божится, что она подлинная, я в это не очень-то верю. Камень обычный, но скульптура тем не менее величественная и поза изящная. Негодный торгаш вымазал Чак Моолу томатным соусом брюхо, дабы убедить туристов в что ни на есть кровавой доподлинности изваяния».
«Чак Моол наконец здесь, дома. Перевозка мне обошлась дороже самой вещи. Пока суд да дело, поставил его в подвал: в комнате, где у меня коллекция, предстоит еще сделать перестановку, чтобы высвободить для него место. Статуи эти любят жару, солнце да чтобы свет точно сверху - такова их природа, с тем они и сотворены. В сумраке подвала он явно проигрывает - при последнем издыхании, рухлядь рухлядью, лицо искаженное и как бы выражает упрек: зачем ты-де лишил меня света? В лавке торговец, не дурак, прямо над ним подвесил лампу, которая скрадывала резкость черт и делала моего Чак Моола более привлекательным. Придется последовать его примеру».
«Поднялся спозаранок, канализация засорена. По недосмотру оставил на кухне открытым кран, вода пошла через край, залила пол и, пока спохватился, затопила подвал. Чак Моолу влага нипочем, но вот чемоданы пострадали порядком. Все это, как назло, в присутственный день; поневоле на службу явился с опозданием».
«Наконец пришли прочистить канализацию. Чемоданы покоробились, у Чак Моола цоколь оброс плесенью».
«Пробудился в час от кошмарного вопля. Первое, что подумалось,- грабители. Наваждение, да и только!»
«Стенания по ночам продолжаются. Ума не приложу, что бы это могло быть; нервы пошаливают. Как на грех, канализация снова испортилась, и просочившаяся сквозь перекрытия вода опять залила подвал».
«Водопроводчик все не идет, я просто в отчаянии. Эти коммунальники из муниципалитета сидят себе и в ус не дуют. Прежде, сколько помню, засоров не было, а такого, чтобы сточные воды затопили подвал, и подавно. Стенания прекратились, и то слава богу».
«Воду из подвала спустили, Чак Моол покрыт скользкой прозеленью. Вид у него препакостный, скульптура сплошь будто изъязвлена проказой, одни глаза только и не тронуты - еще каменные. Соскребу эту пакость в воскресенье, другого времени нет. Пене мне советует сменить жилье, причем - дабы избежать наводнений - снять на последнем этаже. Но я не могу бросить эту хоромину; конечно, она слишком велика для меня одного, мрачновата, как и все построенное в порфирианскую эпоху, но ведь она - единственное, что мне осталось в наследство от родителей, единственная о них память. Да меня, наверное, удар хватит при одном виде забегаловки с музыкальным автоматом в подвале и мастерскими в нижнем этаже!»
«Плесень с Чак Моола пришлось соскабливать шпателем. Казалось, и мох превратился в камень; я провозился с ним больше часа, и мне удалось закончить лишь к шести вечера. Разглядеть в потемках уже ничего нельзя было, и по завершении работы я на ощупь стал проверять, везде ли очищено. По мере того как я шарил рукой по камню, он вроде бы становился все мягче и мягче. Я не верил самому себе, но под пальцами у меня уже был не камень, а нечто тестообразное. Торгаш надул меня. Его доколумбова скульптура - чистый гипс, и сырость в конце концов ее доконала. Пока что укутал мешковиной; завтра перенесу наверх, а то она окончательно придет в негодность».
«Мешковина валялась на полу. Как это могло случиться, не понимаю. Снова ощупал Чак Моола. Он стал тверже, однако до камня ему еще далеко. Не хочется об этом писать, право, но торс его чем-то напоминает живую плоть: он упругий, как резина, и будто бы что-то струится по этой полулежащей фигуре… Перед сном спустился еще раз. Сомнений нет, на руках у него волосы…
«Ничего подобного со мной никогда не бывало. На службе в делах напутал, учел вексель без поручительства, и управляющий был вынужден сделать мне замечание. Я даже, кажется, был неучтив со своими сослуживцами. Надо справиться у врача, что со мной - галлюцинации, бред на яву или еще что-нибудь? Поскорее избавиться от этого проклятого Чак Моола!»
До этого места почерк у Филиберто был обычный - размашистый и круглый; я столько раз его видел, что прекрасно запомнил. Но начиная с 25 августа, казалось, писал другой человек. Иногда, как дитя малое, с трудом выводя буквы; иногда нервно, неразборчиво, даже невразумительно. После трех дней перерыва записи продолжались:
«…все так естественно; и после этого попробуй верь еще в реальное… но ведь это существует, и куда более реально, нежели то, во что я верю… Раз графин существует, то тем более мы в его существовании иль бытии убедимся, если некий шутник подкрасит его содержимое… Наяву затянуться дымом из воображаемой сигары, узреть воочию чудище в цирковом зеркале… не таковы разве все мертвецы - и нынешние и позабытые?… Если бы кто-то во сне сподобился угодить в рай и там ему дали цветок как доказательство того, что он побывал в раю, а проснувшись, он обнаружил бы этот цветок у себя в руке… что тогда?… Реальность - однажды она разбилась на тысячу осколков, голова - тут, хвост - там, и на виду лишь один, один от всего ее необъятного тела, отскочивший, быть может, просто подальше других. Свободен и непостижим океан, он реален, только когда его запрут в раковину. То, что три дня назад для меня было реальностью, сегодня на грани исчезновения - оно всего лишь отсвет движения, привычка, воспоминание, записи в дневнике. А потом, как земля, что однажды вдруг сотрясется, чтоб напомнить людям о своем всемогуществе, или как смерть, чей приход - нам кара за то, что в жизни не удосужились вспомнить о ней, явит себя иная, беспощадная реальность, она - мы это провидим - сокрыта вглуби, она сотрясет нас, дабы воспрянуть и обнаружиться. Что это, снова игра воображения? Чак Моол мягкотелый, покойный, он в одну ночь изменил цвет кожи, стал желтым, почти золотым и как бы намекает мне, что он божество; сейчас он вялый, колени подрагивают, во взгляде улыбка и даже благоволение. И вот наконец вчера посреди ночи просыпаюсь как от толчка, просыпаюсь со страшным ощущением, что еще кто-то дышит рядом, бьется во мраке еще чей-то пульс - не только мой собственный. И правда, на лестнице чьи-то шаги. Кошмары преследуют меня. Все пытаюсь заснуть, но тщетно… Не знаю, сколько времени я провел в забытьи, но, когда очнулся вновь, еще не светало. Вокруг был разлит ужас; пахло ладаном и кровью. Только стал озирать я в непонятном смятении спальню, как вдруг наткнулся на два излучавших мерцающий свет отверстия, два злобно полыхавших уголька.