Лофтис вышел на маленькое крыльцо, примыкавшее к кухне, и постоял там, озираясь. С этой стороны дома по границе его собственности, спускавшейся к заливу, стояли в ряд кедры. Земля под ними была голая, без травы, затененная, казавшаяся прохладной, — на него, как прежде, накатила ностальгия. Столько прошло времени — ведь такие же кедры были в школе, куда он ходил мальчиком, — в школе Святого Стефана, где выцветшие кирпичные здания смотрели на болото. А дальше была река — гладкая, и широкая, и синяя, на мили лишенная по обоим берегам жизни, если не считать одинокой школы, так что иногда, стоя под кедрами, вдыхая запах соли и вечнозеленых деревьев, он смотрел на холодную реку, на бесконечные мили ив и кедров на другом берегу и словно в трансе представлял себе, что это вовсе не Тайдуотер, а эти кедры, да и все это девственное, холодное, залитое солнцем пространство находится совсем в другой стране. Возможно, в России — на просторах Арктики, о которых он читал в книгах по географии, где Лена и Енисей (представлялось ему) вечно стремятся к слепящему солнцу Северного океана среди безлюдных берегов, усеянных кедрами и ивняком, где вечно царит холод и тишина. Однажды он пришел именно к таким кедрам — было это в его последнюю весну в школе, когда в приступе самоанализа, редко с тех пор повторявшегося, он взял на кухне печенье и книгу — поэзию Китса? Шелли? — и, растянувшись в утренней тени, стал в полудреме читать, а со всех сторон неслись сельские звуки: мычали коровы, пронзительно кричали в болоте морские птицы, крикнул мальчик, — пока лениво не прозвучал звонок, сзывающий к утренней службе, и он вместе с другими мальчиками направился в часовню, нехотя оглянувшись на то место, где он лежал, и нареку, и на кедры, встревоженный чем-то — утраченной красотой или, возможно, тем, что одна яркая минута его юности будет почему-то навсегда связана с невидимым и мимолетным запахом кедров.
Он вдохнул сейчас запах кедров: этот запах принес с собой осознание времени, всего, что ушло, — того, о чем он больше не хотел думать. Столько прошло времени!..
Часовня. Церковь. Он мрачно поиграл с мыслью о приличии. Если он не пойдет в церковь, Элен устроит скандал. Нет, она никогда не устраивает скандалов — просто затихает, становится ужасно неприятной. Что ж, он не пойдет — и все. Забудем об этом…
Он повернулся.
— Элла, — сказал он игриво, — не выпьешь со мной?
— Кто? — Она была явно шокирована. — Только не я. Даже за миллион долларов. Вы можете грешить сколько хотите. Мне-то какое дело…
Мрачные обвинения летели ему вслед, пока он шел в столовую к серванту и наливал себе виски. Оттуда он прошел на террасу, где вдруг увидел Элен и двоих детей, поднимавшихся снизу. Почти автоматически он хотел было спрятать питье, но, передумав, остался стоять в дверях со стаканом в руке.
— В левой руке — первый за сегодняшний день, — произнес он с неуклюжим юмором. «Черт побери, — подумал он, — как неловко…»
Элен не произнесла ни слова — лишь бросила на него осуждающий взгляд. Поднявшись на террасу, она направила детей к двери.
— Пейтон, — быстро произнесла она, — отведи Моди наверх и помоги ей одеться для воскресной школы.
— Пошли, Моди, — мягко произнесла Пейтон. — Пойдем наверх. Да ну же, Моди.
Они исчезли в гостиной — слышен был стук ноги Моди: звук постепенно таял, прекратился, снова зазвучал на лестнице над ними, опять прекратился. Элен повернулась.
— Это что еще за выдумка? — сказала она. Милтон пристально наблюдал за ее лицом, напряженным от сдерживаемого гнева. — Какой черт вселился в вас?
— Ой, послушайте, Элен… — Он неопределенно повел рукой. «Совсем как она, — подумал он. — Убрать детей, а потом злиться, устраивать ад. Ведь было так мило…»
Он глотнул виски с легким вызовом.
— Выпьете? — спросил он и тотчас пожалел об этом. «А теперь… О Боже», — подумал он.
Лицо ее смягчилось, в глазах появилась застенчивость, усмешка, игривое, почти нежное выражение. Она дернула его за рукав, направляя к дивану.
— Присядьте, дорогой, — сказала она. — Послушайте, — мягко начала она, садясь рядом с ним в тени; она выглядела такой красавицей, какой была в свое время десять лет назад, — бледные щеки, не тронутые возрастом, лицо девушки без единой припухлости, или морщинки, или провала, снова прекрасное, хотя, может быть, дело тут в виски… — Послушайте, — говорила она, — вы же знаете, что нельзя так пить все время. Вы знаете, что испортите себе здоровье. Дело не в морали и не в том, что это аморально, дорогой… просто вы же не можете везти девочек в воскресную школу в таком состоянии… а вы знаете, что мы должны идти в церковь… мы же обещали… вы это знаете, дорогой…
Вы знаете, вы знаете. Больше он уже не слушал. Все та же старая песня. Иисусе Христе, это ужасно. Зачем она стала разыгрывать из себя мать? Почему не признаться, что она презирает его за то, что он пьет, вообще за все? Вместо этого ее постоянного холода, молчания, горечи — доведенная до отчаяния мать, явный наигрыш. Почему она хоть раз не устроила сцены, скандала? Тогда он мог бы взорваться, выбросить наконец все из себя. Ох, до чего же это ужасно. Ужасно. Иисусе Христе, как ужасно!..
Но он не слушал ее. На миг настроение приподнялось и быстро растаяло. Он смотрел мимо ее щеки на залив, застывший в парном штиле. Лениво кружили несколько чаек. Где-то невидимо зачихала моторка, заглохла. Зимой, подумал он, залив будет серым и замерзшим, обрамленным по берегу снегом, — акры холодной соленой воды, а в доме будет тепло, рядом с ним Пейтон, они смогут смотреть на плавни, на чаек, описывающих круги, на небо, полное наводящих уныние облаков цвета сажи. Он и Пейтон… они будут вместе в теплом доме, но это случится зимой, и он будет старше и даже скорее всего не на пути к тому, чтобы стать сенатором… нет, судьей.
Он громко рыгнул. Элен появилась перед ним, плывя на облаке алкоголя, наполняя его вдруг возникшей невыносимой досадой.
— Послушайте, дорогой, вы же знаете, что вы не должны… вы так давно обещали…
Так давно.
Он поднялся, глядя вниз, на нее.
— А теперь послушайте вы, дорогая, — сказал он, стараясь, чтобы в голосе не звучало злости, — вы могли бы уже знать, что я буду вести свою жизнь так, как мне — черт побери — нравится. — Она заговорила было, в горле ее рос протест. — Подождите минутку, — продолжал он, — я вовсе не хочу быть мерзким. Я просто хочу, чтобы вы знали несколько вещей — в том числе то, что мне нравится праздно проводить воскресные дни, и, во-вторых, то, что мне нравится выпивать.
Она вскочила с дивана.
— Эгоист…
— Потерпите, — сказал он, глядя в пол, почему-то боясь смотреть на нее. — Подождите, черт побери, минутку. Ничего эгоистичного в этом нет. И я не хочу развращать кого-либо. Я буду ходить в церковь достаточно часто, чтобы избиратели знали, что я не атеист. Я давно говорил вам о моей вере или отсутствии ее. Я устал от того, что мои воскресные дни портят банальности, которые нанизывает Кэри Карр… этот…
Не произнеся ни слова, она направилась к двери, затем, повернувшись, пробормотала:
— Избиратели. Это же смех. — На минуту она умолкла — тишина на грани слез. — Ох, Милтон, Милтон, — сказала она безнадежным голосом и вышла из комнаты.
Он с теплым чувством посмотрел в небо. Вот он и сказал ей.
Однако что-то нарушило его умиротворение. Отвратительное чувство вины наползло на него. Не следовало ему говорить… «Ох, Милтон, Милтон», — сказала она. Похоже, требуется загладить вину, принести извинения. Но с чувством всего лишь усталости он понимал, что слишком поздно. Да черт с ним! Он глотнул виски, услышал голос. Выглянул из-под навеса: Пейтон стояла наверху, у окна, в нижнем белье и с улыбкой смотрела вниз.
— Привет, глупенький.
— Как дела, мое прекрасное дитя? — спросил он, поднимая стакан.
Элен позвала ее, Пейтон умчалась, окно с грохотом закрылось.
То давнее воскресенье случайно подвело Лофтиса к пониманию кое-чего — возможно, себя. В тот день при благодатном солнечном свете на лужайке лежали призраки осуществленного и погубленного. Повернись он достаточно быстро, он мог бы увидеть их и испугаться. Но когда он повернулся, было уже поздно: настал вечер, и момент узнавания был навсегда утерян.