— На каком ковре? — спросил он.
— На тебризском.
— О Господи. Ларри Эллис.
— Нет. Долли Боннер. Невыносимая женщина — ее никуда нельзя приглашать.
— Папа, — прервала ее Пейтон, — что…
— Замолчи, Пейтон, — сказала Элен, — мы…
— Одну минуту, дорогая, — сказал Лофтис. — Детка, нельзя прерывать людей. Контрабанда — это… ну, в общем, это что-то незаконное, что-то, что полицейский имеет право конфисковать…
— Конфис… — повторила Пейтон, глядя на него.
— Давай не все сразу, — мягко произнес он. — Начнем с контрабанды. Что это ты читаешь? Ладно, скажем так: в США есть закон, запрещающий иностранцам ввозить в страну духи или оружие…
— Или виски, — докончила фразу Элен с холодным смешком. И сунула руку в карман блузы в поисках сигареты. — Виски может быть контрабандным.
Он дал ей прикурить.
— Виски?
— Я понимаю, что ты имеешь в виду, — сказала Пейтон с видом знатока и вновь обратилась к комиксам.
Элен передвинулась в своем кресле.
— Это вроде того, как я прошу твоего папу не пить, — сказала она, — когда приходят Эпплтоны, а он идет и покупает еще одну бутылку. Это можно назвать контрабандой.
В нем вдруг вспыхнуло возмущение — кровь прилила к лицу и отхлынула, в то время как он краешком глаза наблюдал за Элен, когда она произносила: «Это можно назвать контрабандой». При этом изо рта ее вырвался дымок, голубой в солнечном свете и на фоне травы, незаметно заклубился и улетел.
— Вот что… — возмущенно начал он, но подумал: «Пропусти мимо, пропусти», — а в эту минуту Элен, почувствовав его раздражение, легонько, почти неощутимо похлопала его по руке, пробормотав:
— Все в порядке, дорогой. Не горячись, не горячись.
Сейчас она даже не смотрела на него — он это чувствовал, — а с улыбкой глядела на Моди, сидевшую на подушке на траве, — худенькую, смотревшую безо всякого выражения в небо прелестными безразличными глазками.
Возмущение прошло. Он тоже наблюдал за Моди, и чувство сострадания охватило его, слегка смешанное с горькой болью. «Сейчас, — сказал врач, добрый старик в Ричмонде, нерешительно, шепелявя, — она знает ровно столько, сколько когда-либо будет знать; это очень плохо, но никогда ведь заранее не знаешь — таинство рождения».
«Великий Боже, неужели это вина? Ну а чья же? Что?
Ну-ну, не расстраивайся. Нет, нет, конечно. Таинство рождения…»
Трагедия… такое случается с кем угодно, в лучших семьях. «Успокойся, — говорил он себе. — Мы ведь любили ее, заботились о ней!» — так говорили люди. «О-о, — говорили ему с сочувствующим, мечтательным видом старые друзья — печальные, унылые, бесхитростные женщины с серыми лицами, — о-о, Элен — святая, она так хорошо относится к девочке. Вам так повезло». Точно Моди, с горечью думал он, в своем недуге была им в тягость, а не в радость. И тем не менее она тревожила его. Он любил ее, жаждал ответной привязанности, которая никогда не могла появиться, но эти глаза — порой он не мог их выносить. Пока не родилась Пейтон, мрачное сомнение жило в нем. Он разглядывал тело жены с подозрением и собственное — с бешеным чувством вины. Таинство рождения… Бедное дорогое нежное дитя. Теперь он всей душой сострадал ей. Но порой она, безусловно, делала его ужасно несчастным.
Элен встала, опустилась на колени и принялась расчесывать волосы Моди — она нежно подперла рукой подбородок девочки, очень осторожно, словно это хрупкая фарфоровая куколка, повернула ее лицо, все время издавая нежные звуки, тихо посмеиваясь, приговаривая: «Вот так, видишь!» — или: «Красиво!» Лофтис поднялся и присел возле них, с улыбкой протянул Элен розу.
— Любовь моя, — сказал он, — как красная-красная роза.
А Элен, занятая своим делом, повернула голову и, метнув на него взгляд, произнесла с легкой улыбкой:
— О-о! — И положила розу на землю. — Спасибо.
И снова повернулась к Моди. Она едва ли заметила подношение. Ее веселое, благостное настроение развеялось и исчезло. «Какого черта», — подумал он. Лофтис поднялся на ноги; проходя мимо Моди, он нагнулся и погладил ее по голове.
Она подняла глаза, серьезные, безучастные, карие и большие, как круглые семенные коробочки, что падают с платанов.
— Доброе утро, папа-папочка.
— Просто «папа», милочка.
— Папа-папочка.
— О’кей, — сказал он.
И пошел вверх по склону, слегка задыхаясь, чувствуя, как покалывает в боку. Вчерашняя вечеринка — он, как всегда, перепил. Долли Боннер… Он выбросил все это из головы. Вокруг него сверкало солнце. Траву, зеленую и душистую, только вчера скосили, и она пружинила под его ногами. Маленькие насекомые шныряли вокруг, кузнечики пускались вскачь от него, а когда он обратил взгляд на дом, тот замаячил перед ним, свежевыкрашенный, солидный, приглашающее открытый дню. Дом был большой, в виргинском колониальном стиле, элегантный дом, — правда, слишком просторный для четверых людей. Они построили его благодаря матери Элен, соизволившей умереть два года назад, за двадцать тысяч долларов. В груди Лофтиса поднималась огромная волна гордости, по мере того как он приближался к дому. Черепица на крыше красиво блестела; побег плюща начал взбираться по водосточной трубе рядом с самшитами, посаженными вокруг цоколя. Покачиваясь на солнце, плющ, казалось, придавал дому характер постоянства, возможно даже — традиции. Лофтис вдруг преисполнился восторга: еще не стерлась новизна собственничества.
Он остановился в тени террасы с навесом, от подъема слегка кружилась голова, — это что, Элен зовет его? Он повернулся — пейзаж перед глазами развернулся как по часовой стрелке: деревья, лужайка, серая полоска воды и далеко внизу стоящая Элен, которая кричала вверх:
— Церковь!
Церковь! О да. Черт побери.
— Никакой церкви! — крикнул он в ответ. — Отведите девочек в воскресную школу! Возьмите машину!
— Что…
— Никакой церкви… — начал он снова.
— Что… — Она что-то говорила, но слова ее унесло ветром.
Он безнадежно повел рукой, повернулся. В гостиной он налил себе виски из графина, стоявшего на серванте, — почти полстакана. Затем бросился на кухню, где Элла Суон, склонившись над столом, молча чистила картофель. Лофтис посражался с подносиком для льда в холодильнике, ободрал себе большой палец, но наконец извлек оттуда два кубика и бросил их со звяканьем в виски.
— М-м-м! — произнесла Элла со вздохом подозрения и упрека: этакий первозданный грех, особенно по воскресеньям.
Он слышал такое раньше, он снова это услышит. Их целая банда — старые негритянки-поварихи, и няни, и прачки, от рождения до смерти вздымающие вверх глаза с осуждением и уверенностью в своей правоте, а по субботним дням в гостиных — с бессильным упреком, в воскресенья на кухнях — сквозь угар. Он весело приподнял стакан, предвкушая выпивку.
— Это глядя на тебя, Элла, — сказал он. И сделав большой глоток, ощутил приятную теплоту.
— Хм-м-м, — произнесла Элла. И нагнула к картофелю лицо — черное и похожее на лицо гнома, всё в складках и морщинах. — Никто на меня не глядит, — прогнусавила она, — и уж никак не сегодня. Правда, знаете, кто смотрит на вас? Господь Бог смотрит сверху. Он говорит: «Я — истина и путь и жизнь». Вот что говорит Господь…
— Хорошо, Элла, — сказал Лофтис. — Отлично. Отлично. Никаких проповедей. Уж никак не сегодня… ради Христа, — добавил он осторожно и улыбнулся.
— Это Сатана так говорит. Так и вижу копыта и дьявольские глаза. Стыдно вам должно быть, славьте благое имя Господа.
А он, притулившись к холодильнику, глотнул еще виски — почувствовал, как его, словно одеялом, окутывает удовлетворение. Кухня — подобно всем комнатам, всем сценам — начала очень медленно и так сладостно видоизменяться: стол, блестящая плита, Элла, безликие белые стены — все это, словно медленно, неземным путем продвигаясь к конечной истине, начало приобретать идеальные очертания. Даже утреннее солнце, затоплявшее пол яркими пятнами и лужицами, казалось, было частью этого удивительного дома — его дома.