С партнерами Ольга была предельно собранна и внимательна, не допускала по отношению к себе никакого панибратства, что особенно ущемляло разнузданное самолюбие Гладышева, не обижалась на замечания и претензии, но всегда пыталась до конца понять, чего от нее хотят.
Алена понимала, что Ольга, возможно, излишне рациональна, но судить о результате еще было рано. Молодая актриса пока только набирала, накапливала, и Алена не позволяла ей ничего «выдавать», пока накопленное, нажитое, осознанное не станет ею самой, Ольгой, носящей, правда, по пьесе другое имя и поставленной в другие обстоятельства жизни.
Естественно, Ольге было трудно. Какой бы змеей подколодной ни проявила себя в жизни Воробьева, актриса она была блестящая. На последнем перед премьерой прогоне Алена попросила прийти в зал побольше народу, чтобы актриса почувствовала наличие зрителей, реакции, проверила, везде ли ее хорошо слышно. Пришли все свои, лишь Люсю и Глеба Алена уговорила прийти на следующий день, уже на премьерный спектакль.
Прогон прошел нормально. И вот это самое «нормально» больше всего на самом деле и тревожило Алену.
Она с досадой отгоняла образ Кати Воробьевой, который нет-нет да и всплывал перед глазами, словно невидимой тенью следуя за новой исполнительницей своей роли. Все, что репетировалось, все, что обговаривалось, исполнялось Ольгой с поразительной четкостью. Катя же, идя на поводу у своей непостижимой природы, умудрялась, выполняя те же задачи, все делать «неправильно», как бы выворачивать наизнанку, нащупывать интуитивно самые парадоксальные проявления. Параллельно по вечерам репетируя «Бесприданницу», Алена признавалась себе в том, что, видимо, отсутствие человеческого женского опыта пока не позволяет Ольге ощутить ту глубину, то дно, по которому, извращенная жизнью, легко передвигалась Катя, то отталкиваясь от него из-за нехватки воздуха и всплывая на поверхность, то вновь позволяя мутным житейским омутам затянуть своих героинь в круговорот, чтобы барахтаться и выживать. Воробьева зачастую использовала запрещенные приемы — закатывала непредусмотренную истерику или вешала непозволительную по законам сценичности долгую паузу — и все по результату было «туда», в нужное русло сквозного действия спектакля — так драматичны и наполненны были ее выходки. «Самоволки», — называла их сама Катя. «Я опять сорвалась в «самоволку», — каялась она потом перед Аленой виноватым голосом, а глаза блестели восторгом одержанной победы.
Это было удивительно. Чем больше возвращалась Алена в материал, уже однажды проработанный, насквозь знакомый, тем неотвязней думалось ей о Кате. Человек, который покушался на ее жизнь, принес столько страданий, боли, смертей близких людей, маячил перед глазами с маниакальной навязчивостью. Алена чувствовала, что обожает ее, уже несуществующую, что больна ею, этим наваждением, как болен им Севка. Но ее болезнь была острей и опасней, потому что выявилась вслед Кате — уже ушедшей.
На премьере Алена смотрела спектакль из осветительской ложи и с ужасом ощущала, как мощно присутствует в спектакле Катя, своим невидимым параллельным существованием следуя по рисунку роли и всегда завышенным градусом и состоянием, подчас близким к аффекту, сводя на нет все жалкие усилия преемницы сделать образ живым и ярким. Наверное, ее мог понять только Севка, принимающий как дар Божий свою неразделенную любовь и, как никто, чувствующий ее извращенную… надмирность.
Впервые Алена лгала в своей профессии. После спектакля из нее выуживали какие-то оценочные соображения по поводу новой героини, и она, избегая встречаться глазами с Глебом, отделывалась ничего не значащими фразами типа того, что «еще предстоит много работы», «для молодой актрисы ввестись на главную роль в такие сжатые сроки — героизм», «Ольга проделала невероятную работу»…
После короткого фуршета, когда Алена, сославшись на головную боль, отказалась поехать за город и попросила закинуть ее домой, Глеб тихо спросил:
— В чем дело, Малыш?
Алена устало вздохнула и так же тихо призналась:
— Она сидит у меня в печенке… Катя Воробьева. Она болит, саднит… и никак не хочет заживать. Но я должна с этим справиться. Это входит в параметры моей профессии. Ни одна актриса, даже самая инфернальная, не имеет права так овладевать режиссерской волей. Просто у нас неравная расстановка сил. Оттуда — иная мощь… в этом единоборстве.
Глеб понял. Он все всегда понимал, этот удивительный сказочник.
Крещенские морозы так причудливо разрисовали окна московских домов, что хотелось выставить из рамы стекло, окантовать его и увековечить эту нерукотворную живопись.
На улицах под ногами бегущих прохожих снег скрипел на все лады, и эта животворящая музыка смягчала досаду на мороз за окоченевшие руки и покрасневшие носы. Застывшие в восторженном оцепенении от собственной красоты деревья тянули навстречу свои ломкие, серебристым инеем схваченные ветви, словно умоляя не проходить мимо и обратить внимание на их недолговечное хрупкое очарование.
Венчание Алены и Глеба было назначено в храме Малого Вознесения — небольшой уютной церкви прямо напротив консерватории. Этот храм выбрал Глеб. Сюда он приходил на службы, будучи студентом консерватории, сюда примчался на следующий день после знакомства с Аленой и, с сердечным трепетом стоя у иконы, попросил: «Господи, сделай так, чтобы она стала моей женой».
Алена ни в какую не согласилась накинуть на подвенечное платье шубку и, хотя в храме было прохладно, заявила, что ей просто жарко. Все присутствующие втайне были удовлетворены отказом невесты утепляться и с восхищением и некоторым удивлением взирали на словно выточенную из слоновой кости стройную, хрупкую фигуру Алены. Ее привыкли видеть в свитерах и джинсах, иногда в коротких юбках спортивного фасона, не дающих представления о том, что скрывается за этой свободного покроя одеждой. Теперь, туго обхваченная атласным платьем с глубоким декольте, она демонстрировала всему свету стройные высокие бедра, тонюсенькую талию и высокую нежную грудь.
— Ты — моя Барби, — восторженно шепнул ей взволнованный Глеб.
Губы Малышки негодующе изогнулись:
— Еще не хватало! Терпеть их не могу, этих рафинированных красоток!
— Что поделаешь! Терпи! С простоволосыми героинями афанасьевских сказок ты никак не монтируешься. — И Глеб легонько прикусил Алене мочку уха.
— Господин жених! Прекратите незаконные сексуальные посягательства! — прошипела сзади посаженная мать Маша Кравчук. — И вообще тихо. А вот и наш батюшка пожаловал!
Из алтаря появился черноглазый улыбающийся батюшка, все потянулись за свечками, стали перестраиваться в полагающемся для таинства порядке. Повернувшись за свечкой, Алена, улыбаясь всем, окинула взглядом гостей, и на мгновение ее глаза напряженно застыли…
Во время венчания невеста вела себя неподобающим образом беспокойно. Всегда предельно собранная и дисциплинированная в ответственные моменты, Алена вертела головой, несколько раз делала глазами какие-то непонятные знаки посаженному отцу Михал Михалычу Егорычеву, и возмущенный Глеб вынужден был даже несколько раз ущипнуть ее за локоть.
— А где Люся? Я что-то ее не вижу, — прошептала она, когда Глеб, преисполненный сознания торжественности момента, нанизывал обручальное кольцо на тоненький Аленин палец.
Сергеев недоумевающе и с легкой обидой взглянул на свою суженую и протянул руку, чтобы Алена возвела его в ранг супруга.
Малышка проворно пропихнула кольцо на палец Глеба, и ее голова снова развернулась в сторону гостей. Глеб недовольно проследил за ее взглядом.
— Люська у свечного ящика, — буркнул он, и тут все внимание жениха и невесты собрал батюшка, проводив новобрачных к алтарю. Он возложил венцы над их головами и передал шаферам, одним из которых, к явному удовлетворению Алены, являлась Люся.
Батюшка начал читать в Евангелии от Иоанна рассказ о чуде, совершенном Христом на браке в Кане Галилейской, и Глеб опять слегка дернул за руку Алену, повернувшую голову куда-то в сторону. Глеб не понимал странного поведения невесты, но видел, что ее что-то беспокоит, и это беспокойство невольно передалось и ему.