— Эх ты, мужик! Ну, давай вместе. — Он легонько, больше для бодрости, чем для острастки, стукнул сына по затылку. Тот, облегченно всхлипнув, кинулся развязывать супонь.
Когда все было налажено, отец жесткой ладонью провел под носом у сына.
— Ну, давай. Только, гляди у меня, шибко не гони. Уши оборву. Мужик… — Стоя на мостике, он подождал, пока телега не поднимется на гору, и потом пошел обратно к дому. Ему стало легче оттого, что и он чем-то помог в общем деле и что он еще кому-то оказался необходим. А они там даже и не вспомнят о нем, и не подумают, что лишили его самой малости и последней милости — не позвали на работу.
Сынишка свистнул. Оглянувшись, он взмахнул рукой:
— От лица командования привет! — выкрикнул он, снова засвистал, закрутил вожжами над головой, и телега затарахтела по дороге, только пыль взметнулась.
«Придешь домой, я тебе покажу привет от лица…»
8
На горе возник трактор. Он шел, покачиваясь и переваливаясь на неровностях пыльной улицы, отчего казалось, будто он шарит желтыми глазами своих фар, высматривая кого-то в надвигающейся темноте. За рулем сидел Сережка, а рядом с ним и на мешках — грузчики, все свои, деревенские. Трактор свернул к амбару, там распахнулась широкая дверь и затрепетал неяркий огонек фонаря.
Обратно Сережка возвращался один, оставив грузчиков в амбаре. Увидев отца, он остановил машину. Афанасий Николаевич сел рядом и с былой озабоченностью сказал:
— Погоняй.
До леса оба молчали, потом отец спросил:
— Как там?
— Нормально.
— Грузчиков оставил, а кто нагружать будет? Бабы?
— Студенты там. Дачники пришли.
— Эти наработают…
— Ничего, хорошо работают, — сказал Сережка и вдруг рассмеялся: — Харламовские строем пришли, с песнями. «По долинам и по взгорьям…»
— Пьяные?..
— Нет, они дружные. Как дали!.. Нинка-то! Она заводная. Мешки сами по воздуху летают… — Сережка говорил восхищенно и даже совсем по-ребячьи повизгивая от восторга, восхищаясь тем, как отлично идет у них работа, и очень удивился, когда отец потребовал:
— Притормози.
— Так теперь уж близко. Вот они, у леса.
— Без меня обойдется… — И, не дожидаясь, пока трактор остановится, он спрыгнул и скрылся в неглубоком овраге, заросшем по склонам чудовищного роста крапивой.
Здесь, на дне оврага, в темноте, звенел родничок, и Афанасию Николаевичу так захотелось пить, будто горечь обиды все иссушила в нем. У колоды увидел темную фигуру и услыхал голос Анфисы:
— Кто это?
— Домовой.
Она узнала его, засмеялась:
— Давно тебя не видно. Что это ты по ночам шастаешь?
— А ты, как русалка при луне… Дай-ка ведро.
Он взял ведро и стал пить прямо через край, вода текла по подбородку на грудь, и это было ему приятно так же, как и разговаривать с Анфисой. Только она имеет право осудить его или оправдать. Он знал, какая она справедливая и неуступчивая в своей справедливости старуха, и только она одна так умеет сказать всю правду, что человек не посчитает это за обиду.
Опустив ведро на край колоды, он попросил:
— Поговори со мной, Анфиса.
— А чего же не поговорить? Вот только воду работягам отнесу.
Он поднялся вместе с ней по склону оврага и там отдал ведра. Анфиса нацепила их на коромысло и пошла через поле по серебристой стерне, привычно покачиваясь под тяжестью ведер. Афанасий Николаевич глядел ей вслед, и ему казалось, будто она несет не воду, а прохладный, беспокойный лунный свет. Он сел под соломенной скирдой. Скоро она пришла.
— Ну-ка, где тут мой ухажер томится? — Усаживаясь рядом с ним, она зевнула в ладонь. — Уходилась я, месту рада.
Посидели в молчании, и тут она тихонько, как бы сочувственно, предложила:
— Давай твою обиду, милый человек, понянчим вместе…
— Какая такая обида? Никакой обиды нет.
— Вот и хорошо. А чего же ты тут рассиживаешь? Видишь, как люди рвутся.
— Не нужен я им, людям этим.
— И верно, кому ты такой нужен? — теперь уж без всякого сочувствия, но и без осуждения проговорила Анфиса. — Пьяница потому и называется горьким, что горько ему жить среди людей.
И эти слова, и это безразличие к его бедственному положению еще больше растревожили его, и он торопливо заговорил:
— Вот, смотри, сколько тут есть людей, все из моих рук жить пошли, всех научил, на ноги поставил. Всех душевно к земле привязал.
— За это тебе честь.
— Да не чувствуют этого они…
Помолчали. И снова тихонько заговорила Анфиса:
— Идешь иной раз по лесу и смотришь, как семейно, как дружно деревья растут: вокруг старика молодых табунок. Все от его корня и от его семени. А он стоит да строго поскрипывает, учит. А бывает, старика-то уж и нет, один гнилой пень на том месте, а молодые все равно вокруг стоят, пошумливают, красуются — жизни продолжение.
— Так я что, по-твоему, пень?
— Да толку-то от тебя не больше.
— Спасибо и на том.
— За что спасибо? Не поднесла еще.
— А я и без твоего подношения на ногах не стою.
— Говорю с тобой, а что толку-то? Алкоголика словами не вылечишь.
— Кто — алкоголик?
— Должно быть, я. — Анфиса взмахнула рукой. — Да что это мы с тобой перекоряемся, как малые дети. Совсем из ума вышли. — Она перекатилась на соломе и тяжело подняла свое усталое тело. Поправляя белый платочек, сказала: — На том и прощай, милый человек…
Он поднялся и, стоя на коленях, замотал большой разлохмаченной башкой и начал шарить пальцами по груди, отыскивая пуговицы.
— Уходишь! Я к тебе, как к матери… Ты раны мои видела?
— Да, видела. И не рви рубаху. Раны твои для нас святые, а ты над ними издеваешься. Как напьешься, дружкам своим, алкоголикам, на потеху показываешь. Добра ты много на земле сотворил, дорогой человек, да сам же над всем творением своим издеваешься. Дети тебя стыдятся. Нинка — девчонка, она тебя почитает, как отца, а ты что с ней сделал? Пропил ты все: и доброе свое имя, и славу. Смотреть на тебя, такого безобразного, — с души воротит. Тебе не обижаться на людей надо, а прощения у них просить. Они тебя уважать хотят, почитать, как героя. А как тебя почитать, когда ты с голым пузом лежишь да нелюдские речи орешь? А сейчас ты чего делаешь? Люди себя не жалеют, добро спасают, а ты глупую свою обиду тешишь. Дезертир ты, вот кто!..
Она отвернулась и решительно двинулась по полю.
А он, все еще стоя на коленях, мотал головой с таким остервенением, словно отбивался от злого шмелиного роя. И в наступившей тишине Анфиса услыхала тяжелый и пока еще неясный шум, который, как волна, стремительно и грозно катился над землей.
— Стой! — хрипло и отчаянно закричал Афанасий Николаевич, поднимая руку к потемневшему небу, словно он захотел остановить грозный шум, который уже гнул и ломал деревья в сосновом бору.
«Да кому это он приказывает? Совсем зашелся мужик», — подумала Анфиса и обернулась. Но Афанасия Николаевича не оказалось на прежнем месте. Он бежал полем и, грозя кулаками, кричал:
— Стой! Стой, говорю! Не то делаете!
Столбы лунной пыли завивались вокруг него, падали под ноги и снова взмывали над полем. И Анфису тоже подхватило и понесло, как травяную сушинку.
— Господи! Да что это на тебя накатило? Да куда же ты меня-то волокешь? — запричитала она, сама удивляясь, как это ее ноги несут, и только старалась как бы не упасть. Но она не удержалась и упала, налетев на тот же стог, где только что разговаривала с Афанасием Николаевичем.
9
Нина и сама поняла, что совсем не то они делают, что уже поздно думать о вывозке, успеть бы только укрыть зерно, спасти от неминуемой гибели: ураганом не развеет, так дождем прибьет.
И все тоже это поняли, потому что не успела еще она распорядиться, как все сами начали сбрасывать мешки, наполненные зерном, и плотно составлять их вокруг незатаренного зерна.
Афанасий Николаевич, хотя и увидел, что все делается как надо, все же не смог сразу затормозить свое возмущение и с разлету накинулся на Артемова напарника: