— Я вам все рассказал, мама. Я, как ее увидел, так для меня жизнь другими красками засверкала.
— Ох, не знаю, — простонала женщина, закрыв глаза и раскачивая головой так, что Леньке даже стало жалко ее.
— Хотите если, то зовите меня Олежкой, — предложил он. — Ну, хотите?..
Она сразу открыла глаза.
— Не бывало у нас еще рыжих-то.
— Ну и что? — прозвенел Ленька.
— Не было, так будут, — порбещал Андрей Фомич.
Женщина оттолкнула книгу и поднялась:
— Чем это она тебя околдовала?
— Любовью. Говорил же я вам.
— Какая же это любовь: так сразу?..
Но сын улыбнулся так радостно и открыто, что мать поняла, как бесполезны сейчас всякие протесты и уговоры.
— Этих она любит, рыжих? Чужих?
Она пошла к двери, а сын, как будто его освободили от какой-то непомерной тяжести, ликующе и радостно выкрикивал ей вслед:
— Так всех сразу и любит! И рыжих, и черных, и белых! Она им, чужим, вместо матери! Вместо сестры, — поправился он, вспомнив, как молода «эта», которая его околдовала.
Мать ушла, а он все еще продолжал ликовать. Взъерошив свои волосы, он потрепал Ленькину стриженую голову и очень весело спросил:
— Ты это что придумал от своего имени отказываться? Это непорядок. Вдруг ты станешь Олегом, я тоже кем-нибудь… Знаешь, как все перепутается в нашей жизни?
Он хотел объяснить Леньке, какое это последнее дело поступаться своим самым первейшим богатством — своим именем. Продавать свое первородство за сытую семейную жизнь. Но как объяснить, он не знал, и не мог придумать никаких примеров и подобрать понятных и доходчивых слов. Он простодушно думал, будто тут нужны какие-то особенные ребячьи слова, и, конечно, ему и в голову не пришло поговорить с Ленькой на равных, как человек с человеком.
Но с Ленькой, с этим Золотым Бубенчиком, охотником за сказкой, не очень-то задумаешься.
— И все перепутается, — подхватил Ленька, разводя руками. Глаза его блеснули. Заливаясь смехом, он торопливо начал рассказывать: — Кошка вдруг скажет: «Я теперь собака» — и залает. А сапог прыгнет на стенку и закачается, как часы. А дом этот, барак, поползет, как гусеница, через дорогу…
— Постой, постой, — перебил его Андрей Фомич, наконец сообразив, что если дать Леньке волю, то он тут скоро все так перекрутит, что и сам себя не узнаешь. Его надо держать в руках. Да покрепче. И он для начала пригрозил: — Ты у меня смотри…
Эта угроза вырвалась у него случайно, просто он не знал, как остановить Леньку в его веселом порыве перекроить мир, переиначить назначение вещей. Но Ленька не привык бояться.
— Ну, смотрю!
И в самом деле, смотрит так ожидающе и заинтересованно, что Андрею Фомичу стало как-то неловко за свою вспышку. Не в его характере было угрожать кому-нибудь, а тем более такому малышу. Не угрожать, не поучать. Но, как бригадир, как старший в коллективе, он должен был учить людей не только своему плотницкому делу. Люди попадались всякие, но таких еще не бывало у него учеников.
А Ленька сидел и заинтересованно ждал.
И Андрей Фомич начал свой первый урок.
— Я говорю, имя свое крепко держи. Оно тебе, как награда, дано. Как подарок в первый твой день рождения.
— А у нас в день рождения пироги пекут. Угощают.
— Ты, наверное, есть хочешь?
— Пока еще не очень.
— А чем тебя кормить-то? — растерялся Андрей Фомич. — Ты чего бы поел?
— Поел бы я мороженого.
— Это не еда. Сейчас мы чего-нибудь поищем. Хлеб есть и сыр. Будешь?
— Буду.
— Вот это настоящая еда! — обрадовался Андрей Фомич. Отрезая хлеб, он продолжал: — Вот ты вырастешь, встанешь на работу и начнешь что-нибудь такое отличное делать, что все, кто только ни посмотрит, зададут вопрос: «Кто этот мастер?» А им скажут: «Это сделал Леонид». А фамилия тебе как?
— Что? — спросил Ленька.
Ну вот, и опять влип — какая же может быть фамилия у мальчишки, выросшего в детском доме. Нет у него, наверное, еще никакой фамилии.
Не рассчитав, Андрей Фомич отрезал такие толстые куски, что только взрослому впору, но Ленька, взяв хлеб в одну руку, а сыр в другую, начал есть, откусывая поочередно. Этот не растеряется, догадливый.
— Рубай, рубай! — одобрительно воскликнул Андрей Фомич.
— Спасибо, — ответил Ленька, — порубаем.
Это последнее слово он проговорил с особым удовольствием, но почему-то шепотом, опасливо оглянувшись на дверь.
— Кушай, кушай, — торопливо поправился Андрей Фомич и тоже оглянулся.
Ленька поспешил его успокоить.
— Никто не слышит. А у нас говорят: ешь. А у вас тут — рубай?
— А ты не все слушай, что у нас говорят.
— Как же не слушать, если говорят? Что, у меня разве ухов нет?
— Ухи на голове растут, а головой соображать надо. Да не ухи, а уши. Заморочил ты мне голову, — рассердился Андрей Фомич.
6
Вошла мать. Постояла у порога, словно в чужой квартире, посмотрела, как Ленька хорошо ест. Спросила:
— Ты что же, гостя привел, а кормишь всухомятку? Видишь, он у тебя давится. Чаю бы налил.
— Эх, голова, не догадался!
— На что так ты зря догадлив. Сиди, сама налью.
За занавеской на плите стоял зеленый эмалированный чайник. Перед Ленькой оказалась чашка горячего чая, сахар — сколько хочешь! — и тарелка с печеньем. Он припал к блюдцу, с присвистом втягивая чай и поглядывая на печенье.
— Бери, не стесняйся. — Андрей Фомич пододвинул тарелку.
— Бери, — сказала мать и вздохнула.
Ленька перевел дух и потянулся к тарелке.
— А у нас порции кладут, — сообщил он, — каждому по три штуки. А когда и по четыре.
Стало так тихо после этих слов, что Ленька, не попробовав печенья, спрятал руки под стол.
— О, господи! — У матери задрожало лицо и сухо блеснули глаза. — Порции! Да нет у нас этого! Все у нас безраздельное, семейное. — И не глядя на сына: — Какую еще казнь мне придумал?..
— Правильно, — громко сказал Андрей Фомич. — У нас, что на столе, то и твое.
Он увидел, как задрожало у матери лицо, и понял, что сейчас начнется припадок, вот она уже начала бессвязно выкрикивать:
— И Олежка так-то! Все на пайке, все из чужих рук…
— Какие чужие руки? Это Олежка-то наш? — заговорил Андрей Фомич убежденно и так строго, как еще никогда не смел разговаривать с матерью, особенно во время ее припадков. — Вы все его ребенком видите, а он парень. Работник. И к чужому не приучен, поскольку воспитание получил государственное. Свое он ест. Свое. Из своих рук…
И в то же время он старался загородить Леньку, чтобы она хоть сейчас не видела его. Он даже подошел к матери и властно обнял ее, как маленькую, и прижал к своему плечу ее голову. Он и сам не понимал, откуда у него взялась эта уверенность в своей власти. Раньше он просто боялся припадков. И хотя врачи, приезжающие с «неотложкой», говорили, что эти припадки неопасны, что со временем они пройдут, он не верил. Время шло, а припадки не ослабевали. Поэтому он сейчас очень удивился и тому, что припадок потух так же внезапно, как вспыхнул, и тому, что у него самого нашлись и сила, и отвага там, где прежде он считал себя бессильным.
Сомбреро
1
Редакционные политиканы так и не поняли, почему Николай Борисович поручил Артему — получится из него журналист или нет, еще неизвестно! — такой ответственный репортаж. Не совсем понимал это и сам Николай Борисович. Вернее, он не хотел, чтобы в нем укрепилась и восторжествовала одна мысль, все чаще и чаще напоминающая о себе: мысль о старости, которая подходит и, если честно, то уже пришла.
Это неизбежно, и ничего тут не поделаешь. Но не сама старость страшила его. Страшно, если ты, живой, перестанешь понимать новые явления жизни, новые мысли, идеи, слова; если ты так безнадежно отстанешь, что все окружающее начнет терять смысл и на тебя начнут смотреть как на некий символ легендарного прошлого. О-хо-хо! Легендарного…